— Работать надо. И пресекать воровство и пьянку! Держать порядок в колхозе, как в своей семье. Никому не давать поблажку.
— И, знаешь, Федя, больше всех от нее доставалось нам с братом. Она никого не жалела, а прежде всего себя. Вскакивала в пять утра, ложилась уже за полночь. Весь день мотается по полям и фермам, до ночи над бумагами корпит. Личной жизни у нее вообще не было. А и откуда ей взяться, с какой сырости? После смерти отца она разучилась улыбаться. Недаром брат, уже став подростком, спросил меня как-то:
— Дусь, а наша мамка вообще тетка иль дядька?
— Тебе смешно, но мать и впрямь не походила на женщину. У нее исчезли признаки пола. И, как ни горько, но даже стали появляться усы. Это от перестройки организма, такое случается. Но мы тогда не знали. Мать была очень суровой и беспощадной даже к нам, своим детям. Никогда не жалела, ни гладила, не называла теплыми, добрыми словами. Только проверяла, помылись ли мы перед сном? Она заранее предопределила мне работу телятницы, а брату механизатора в своем колхозе и заставляла нас ходить после занятий в школе на телятник и в мехпарк. Там мы помогали, заодно учились будущей работе, но бесплатно. Обидно было, но с матерью не поспоришь. Бывало, как глянет, будто кнутом огреет. Всякое желание спорить с нею пропадало. Мы только и ждали, когда закончим школу. И вот тут-то началось главное. Нам нужно было уговорить мамку отпустить нас в город учиться дальше. Ну на это ушло с месяц, мать поначалу ничего не хотела слышать, а потом я пошла на хитрость и напомнила ее собственную любовь с отцом. Она задумалась и вскоре согласилась.
Евдокия погладила Федю по плечу:
— Тяжело тебе со мной, воробышек? Все говорят, что у меня характер деда и матери в одной обойме живут. Может быть... В роддоме молодые медсестры и акушеры частенько на меня обижались. Но ругала ни без дела. Не молчала о промахах, но и сама просмотрела, передоверила. Думала, что они обрадуются моему уходу, но нет. Ходили к главврачу целыми делегациями, просили оставить меня, но тот уперся, потому что понадобился «стрелочник». Ни одну меня сократили, но оттого не легче. Да и причину не исправили. Смерть роженицы на столе может в любой день повториться. И не в нас дело. Рискуют бабы рожать, не глядя на запреты, а за результат приходится отвечать нам, даже когда не виноваты.
— Да забудь ты про свою больницу, поживи спокойно, нормальной бабой, что тебя грызет и точит? К тебе и теперь все три деревни приходят за помощью. Среди ночи прибегают. Верят, просят, чтоб помогла. И куда ты денешься от нас,— улыбался Федя устало:
— Может, и есть в тебе материнский норов с дедовской приправой, но знаешь, Дусь, оно не лишнее и жить не мешает. Я не люблю покладистых и послушных телух. С ними тошно, как в ржавом болоте, жизни не чувствуешь. Будь какая есть.
— Да? Значит, не устал еще? Слава Богу! А то сегодня мне уже звонили из города. Просят принять здравпункт. Прежний клуб под него пойдет. Набирай бригаду и уложитесь в месяц, ни одним днем больше не дам. Слышишь, Федя?
— Я только вчера с мужиками коровник закончил, дай передых! Ну не железный.
— Тогда завтра в город смотаешься, детям продукты отвезешь, чтоб внуки не худели и не забывали деревню!
— Ладно, так и быть, отвезу! — назвал Евдокию именем ее матери. И вспомнил:
— А ведь и мне от нее перепало на каленые. И хотя давно то приключилось, до сих пор помню. Уж так нас Прасковья прихватила всех, аж и теперь вспомнить совестно,— крутнул головой Федор и заговорил помолодевшим голосом, словно в натуре вернулся в прошлое:
— Велела нам Прасковья дальнее поле вспахать, там клин гектаров на восемнадцать. Последним он оставался, под картоху решили его пустить. Вот и приказала председательша то поле к утру вспахать и размаркеровать. Мы с Глебом пообещали ей справиться, завели трактора, а тут Сашка подбегает, его в армию забрили, зовет нас на проводы. Ну, как откажешь, все ж друг, сколько лет вместе озоровали. Завели мы с Глебом тракторы за коровники, заглушили их, а сами на проводы. Думали, с часок побыть и уйти на работу. Но куда там? Выпили по стакану самогонки, на душе тепло и весело, про поле и картоху думать позабыли. К утру, уж и сами не знаем, как очутились с Глебом за домом, лежим, что два полудурка, головы не поднимая, ноги по сторонам раскорячили, сопли и слюни распустили. Уж напились на проводах знатно, лучше некуда. Рядом со мной начатая бутылка самогонки валяется. Целиком не смогли одолеть. Это как надо было ужраться? Короче, проснулись, когда солнце в рожи засветило, да и то не сами по себе, а оттого, что кто-то по задницам хворостиной хлещет, да так больно. Я вскочил, вылупив глаза. Спросонок ни хрена не пойму, кто и за что меня лупит? Глядь, Прасковья! Мигом про поле вспомнил. А у председательши лицо белое, глаза навыкат, в руках уже не хворостина, целый дрын. И прет на меня трактором. Как она нас бранила, повторить не могу, совестно. Даю слово, за всю жизнь никто так не ругал. Деревенские этих слов не знали. Мне и смешно, и горько, и больно стало. А в основном, совестно, ведь вот до чего довели бабу! Она, как поняли, уже побывала на том поле, увидела, что оно не готово, и нашла нас. Может, и не озлилась бы эдак, но тут старики сказали ей, что ни сегодня, так завтра проливные дожди грянут и затянется непогодь недели на две. Ну, а пока земля не подсохнет, в поле на тракторе не влезешь. Это еще с неделю ждать. А мы косые валяемся. Ну и отметелила нас Прасковья, небо с овчинку показалось. Мы мигом к тракторам бросились, тут же завели и скорей из деревни, покуда председательша не догнала. Уже и проститься с Сашкой некогда стало. На деревню не оглянулись. Враз пахать взялись. Про больные головы забыли. Не до них, Прасковья хоть больные иль здоровые с резьбы свернула бы шутя. А главное, перед людями было совестно, как последних алкашей отмудохала нас баба перед всеми деревенскими.
— Помешали вам дожди? — перебила Петровна Федю.
— Не-е, Бог сжалился. К вечеру мы и вспахали и размаркеровали клин, а к утру отсадили картоху. Все сами справили. Господь пожалел, дал нам погоду на тот день. Пожалела и судьба. Иначе сжила б со свету нас обоих твоя Прасковья. А через день и впрямь дожди зарядили. Да какие! Стеной лило. Но мы успели. Зато задницы и бока у нас с Глебом еще долго болели. И колхозники подначивали обоих, мол, как вам устроила пробежку Прасковья? Видели, как вы мчались к тракторам, ноги в задницы влипали, а председательша по пяткам колотила! Так-то проучила баба! Головы чуть не сорвала. А как ругала обоих! Пожелала через уши просираться, назвала недоносками облезлой сучки, выблевками старой овцы! Короче, мы на гулянья до самой зимы не ходили, пока не позабылись Сашкины проводы. А на другой год нас с Глебом призвали в армию. Мы с ним решили не возвращаться в колхоз. Но... Прасковья сама пришла на наши проводы. И сказала, что мы очень хорошие и она будет ждать, когда вернемся со службы. И вернулись, куда деваться, у обоих родители уже пожилыми стали, надо было помогать,— вздохнул Федор.
— Мамка была отходчивой, быстро забывала обиды. Я, как и она, тоже вспыльчивая, но зла долго не держу в сердце.
— Неправда, невесткины промахи никак с себя не выкинешь,— напомнил мужик.
— Да будет тебе ворчать,— отвернулась Евдокия. И оглянулась на открывшуюся дверь, в ней уборщица, запыхавшаяся старуха из правления колхоза:
— Петровна! Только что твой Колька звонил.
— Чего? Он совсем недавно от меня уехал.
— Вот и лопотал, мол, домой вернулся, а там полный лазарет. Димка с температурой в сорок и Катька в крови по глотку тонет.
— Не сказал отчего это она? — выскочила Евдокия во двор и побежала в контору к телефону.
— Коля! Ты звонил?
— Мамка, скорей приедь! Мои помирают, оба! Димка горит от температуры, Катька еле дышит. Умоляю!
— Вызывай неотложку, не медли. Я еду! — вернулась домой бегом и, наспех одевшись, помчалась к автобусу, прихватив с собою чемодан с инструментом и лекарства. На ходу бросила Феде: