Ни современники, ни потомки, однако, не вняли этому пушкинскому завету Литераторы (в том числе и весьма почтенные литераторы) то и дело проявляли острое любопытство к частной жизни поэта, упивались разного рода интимными подробностями этой его жизни, жадно ловили и обсасывали каждую такую подробность, нипочем не соглашаясь оставить нездоровое любопытство толпе.
Нередко возникали по этому поводу довольно бурные дискуссии. Вот, например, В. Вересаев в предисловии к своей знаменитой книге «Пушкин в жизни» утверждал, что в этой его книге -
Пушкин встает совершенно как живой. Поистине живой Пушкин, во всех сменах его настроений, во всех противоречиях сложного его характера, – во всех мелочах его быта, его наружность, одежда, окружавшая его обстановка. Весь он, – такой, каким бывал, «когда не требовал поэта к священной жертве Аполлон»; не ретушированный, благонравный и вдохновенный Пушкин его биографов, – а «дитя ничтожное мира», грешный, увлекающийся, часто действительно ничтожный, прямо пошлый, – и все-таки в общем итоге невыразимо привлекательный и чарующий человек. Живой человек, а не иконописный лик «поэта».
В. Вересаев. «Пушкин в жизни», М., 1936, стр. 5
Откликаясь на переизданную к столетию со дня смерти Пушкина вересаевскую книгу В. Шкловский по этому поводу писал:
Это предисловие написано в 1926 году и кажется сейчас недостаточно серьезным.
Жалко, что оно переиздается.
В.В. Вересаев много лет занимается Пушкиным. И если он сумеет «оставить любопытство толпе и быть заодно с гением», то Пушкин перестанет казаться ему прямо пошлым.
Сейчас же талантливость Вересаева только увеличивает правдоподобность неверной схемы…
Ошибка книги «Пушкин в жизни» состоит в том, что в ней не характеризованы люди, дающие отзыв о Пушкине.
Не проверены инструменты исследования.
Факты вырезаны ножницами, они не объяснены рядом лежащими фактами. А самое главное – в книге Пушкин не работает.
Книга основана на неправильном расчленении, на отделении работы поэта от его биографии.
Виктор Шкловский. «Как писать о Пушкине». В кн.: В. Шкловский, «Дневник», М., 1939, стр. 34
Упрек Шкловского Вересаеву не только убедителен: во многом он справедлив. И тем не менее, я не думаю, что в этом споре Шкловский был безусловно прав. Книга Вересаева, что ни говори, представляет важный вклад в отечественную пушкиниану. Да и успех ее (она издается и переиздается и поныне) объясняется не только тем, что она потрафляет вульгарным и низким вкусам «толпы», которая «в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего».
Маяковский начал свою автобиографию словами: «Я – поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу. Об остальном – только если это отстоялось словом». Однако в этой же – очень краткой! – автобиографии он рассказывает о совершеннейших пустяках: о том, например, как в детстве опростоволосился, предлагая взрослым смеяться над совсем не смешной картинкой в «Ниве». Или о том, как красивого студента Борю, приехавшего в гости, наивно отождествлял с «Евгенионегиным». Или о том, как не спал всю ночь, пытаясь угадать, что означают загадочные слова отца: «Рассрочка платежа». В стихи все это, – как и многое другое, – не попало. Зачем же об этом вспоминать? Тут явное противоречие.
Впрочем, если бы даже Маяковский и соблюл все правила заданной им игры, то есть упоминал в своем автобиографическом очерке лишь те факты и события, которые и в самом деле «отстоялись словом», он все равно не смог бы навязать эти правила всем своим последующим исследователям и биографам. Все равно были бы написаны многочисленные книги, исследования и статьи, авторы которых дотошно отыскивали бы и пускали в оборот все новые и новые факты, свидетельства и даже слухи, воссоздающие не только творческий, но и повседневный, бытовой облик – не поэта «Владимира Маяковского», а человека – «Владима Владимыча», «Володи», иногда даже и «Володички».
Все равно ученые мужи затрачивали бы сотни и тысячи человекочасов, дотошно выясняя, кто скрывается за какими-нибудь таинственными инициалами («Загадка Н. Ф. И.»), как будто ценность лермонтовского стихотворения увеличится, если мы узнаем имя женщины, которой оно посвящено.
Пишутся ведь статьи и исследования, в которых фигурируют милицейские протоколы о многочисленных «приводах» скандалившего в кабаках Сергея Александровича Есенина. И еще более солидные исследования, выясняющие знала или не знала Марина Ивановна Цветаева о связях ее мужа – Сергея Яковлевича Эфрона – с НКВД.
Значит, это зачем-то нужно? Или не нужно?
На сей счет, как известно, существуют разные точки зрения. Некоторые ученые полагают, что для литературоведа существует только текст, а все, что сверх того, – то от лукавого.
Другие готовы всю жизнь посвятить изучению каких-нибудь не до конца выясненных обстоятельств биографии поэта. Кто же прав?
Самое толковое и трезвое суждение на этот счет, как мне кажется, высказал К.И. Чуковский в своем – сравнительно недавно опубликованном – письме А.М. Горькому:
Меня как литературного критика интересовало здесь не то, как относится Маяковский к революции, анархист он или социалист, каковы политические убеждения Анны Ахматовой, – все это я отдаю в полное ведение Быстрянских, Л емок, Фриче и т. д. Меня здесь интересовало практическое применение неких драгоценных критических методов для исследования литературных явлений. Я затеял характеризовать писателя не его мнениями и убеждениями, которые ведь могут меняться, а его органическим стилем, теми инстинктивными, бессознательными навыками творчества, коих часто не замечает он сам. Я изучаю излюбленные приемы писателя, пристрастие его к тем или иным эпитетам, тропам, фигурам, ритмам, словам, и на основании этого чисто формального, технического, научного разбора делаю психологические выводы, воссоздаю духовную личность писателя… Наши милые «русские мальчики», вроде Шкловского, стоят за формальный метод, требуют, чтобы к литературному творчеству применяли меру, число и вес, но они на этом останавливаются; я же думаю, что нужно идти дальше, нужно на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта. Мало подметить, что эпитеты Ахматовой стремятся к умалению и обеднению вещей, нужно также сказать, как в этих эпитетах отражается душа поэта… Критика должна быть универсальной… Ее анализ должен завершаться синтезом, и, покуда критик анализирует, он ученый, но, когда он переходит к синтезу, он художник, ибо из мелких и случайно подмеченных черт творит художественный образ человека. Среди критиков у нас были эстетствующие импрессионисты, как Ин. Анненский, были философы, как Вл. Соловьев, ученые, как Овсянико-Куликовский, не пора ли слить эти элементы воедино?
«Неизвестный Горький», М., 1994, стр. 111
Все сказанное здесь о сторонниках так называемого формального метода в полной мере может быть отнесено и к последователям метода биографического. Стремление проникнуть в самые тайные, самые интимные обстоятельства биографии художника более чем правомерно. Но лишь в том случае, если это – не самоцель. Если в основе этого стремления лежит попытка понять и, как говорит Чуковский, «конструировать то, что прежде называлось душою поэта».
Собственно говоря, все мало-мальски серьезные ученые, идущие этим путем, именно так и поступали.
Вот, пожалуй, самый яркий пример.
В 1925 году в журнале «Печать и Революция» (кн. 5–6)
В. Вересаев напечатал статью «Об автобиографичности Пушкина», в которой на основе довольно-таки субъективного анализа воспоминаний И.И. Пущина предложил свою версию знаменитого пушкинского «крепостного романа». Возникла дискуссия, суть которой на первых порах заключалась в том, была ли крепостная девушка, о которой говорил Вересаев, той самой, которую Пушкин отослал Вяземскому с признанием, что он ее «неосторожно обрюхатил», или же это был совсем другой, еще один, до того не известный биографам пушкинский «крепостной роман». Вересаеву весьма резко возразил П.Е. Щеголев. Опираясь на досконально изученный им биографический материал, он решительно опроверг вересаевскую версию, заметив попутно, что если бы Вересаев был прав, Пушкин предстал бы перед нами «профессиональным растлителем дворовых девок», «крепостным развратником – что ни год, то новая девка».