Литмир - Электронная Библиотека

Часто ему хотелось растолкать тяжелую во сне, бесчувственную Галю: ему казалось несправедливым, что он терзается, а она сопит и бормочет вперемежку с братом, не имевшим кровати, засыпавшим то на диване в зале, то на кухонном топчане, то на печи, — всегда ничком, в больших, перекошенных трусах, с обмусоленным пальцем во рту, пухло-розовом под молодыми грубыми усами. Иван под одеялом осторожно теребил кисельно-нежное Галино бедро, подымался выше, залезал под игручую, норовившую щипнуть резинку туда, где стоял густой и влажный меховой жарок. Теперь, когда вся его кровь собиралась в растущей сердцевине его естества, Иван в каком-то темном ужасе отстранялся и лежал бессильный, как чудовищный росток, уже не решаясь трогать заерзавшую Галину, чтобы снова не оскандалиться. В первый раз он был, по-видимому, слишком пьян и запомнил только отчаянную толкотню, будто он ударами тела пытался вышибить дверь, — запомнил папиросную белизну заломленной Галиной руки, тылом кисти закрывавшей глаза, а под слабой глубокой ладонью — мучительную улыбку. После Галя обмолвилась будто между прочим (однако поглядывая исподлобья и наливаясь слезами), что ведь она досталась Ивану нетронутая и не заслужила, чтобы он матерился на нее в магазине, при собрании старух. Иван не помнил, но думал, что так оно и есть, больше того, считал, что тогда по пьяни у него ничего не вышло. И после, отбирая из Галиных дрожащих пальцев каждую пуговку, ощущая, как вся она слипается от страха, с трудом пробиваясь туда, где у нее всегда было неподатливо и сухо, Иван не мог отделаться от ощущения, что ему опять не удалось. Сколько бы он ни трудился, ни бился до резкой боли в сердце, которое вдруг начинало заскакивать и сбивать едва налаженный, едва разошедшийся ритм, — ему не удавалось разрушить Галину девственность. Тело ее, совершенно глупое, с маленькими белыми грудями и широкими бедрами, нисколько не изменилось, как оно, по наблюдениям Ивана, обычно меняется у женщин, словно немного плавится, так что их уже не спутаешь с целками, как не спутаешь хоть раз зажженную свечу со стеариновыми палками, взятыми в магазине.

Галя и днем оставалась какой была: в выходные занималась тем, что рисовала и вырезала платья для бумажных кукол с невероятными глазами, вроде изузоренных бабочкиных крыл. Закончив, она расставляла своих принцесс рядами, прислоняя к зеркалу, сразу начинавшему косить, и тогда Иван замечал, что среди кукол, хрен знает почему, есть и специально уродливые, чьи лица, выдавленные с силой простым карандашом, были неразборчивы, а у одной лицо было вообще зачеркано, но как раз она получала от Гали самые пышные наряды, украшенные золотинками от самых дорогих, редко покупавшихся скупыми сиротами шоколадных конфет. Когда же Иван заметил — вернее, осознан, потому что наблюдал давно, — странное любопытство Гали и Севочки к сырому мясу, как они шевелили его ножами, медленно резали, интересуясь каждым кусочком, надавливая пальцами, чтобы на доску выходила водянистая кровь, — тут он и понял десятым чувством, что вообще ничего не сделал, и Галины инстинкты пока еще глухо бормочут и играют в игры, а то, чем она занимается с Иваном, кажется ей чем-то вроде зарядки, которую передают по радио. Да, это она устроила Ивану крутой житейский поворот: из-за нее он в тридцать девять по паспорту превратился в старика и, привыкший у других подруг к хорошей водке, нарочно начал пить одеколон из рифленых пузырьков с булавочными для выпивки горлышками, разводя его водою в горючий кисель: ему казалось какой-то особенно правильной местью, что пустые пузырьки такие невинные, вроде елочных игрушек, а сам он не вяжет лыка и является за полночь зверем, готовым сметать полотенечки, ковшики и портреты до голых, утыканных гвоздями стен и топтать все это добро своими уже давно и до подошв разбитыми башмаками. Ему, как пожилому человеку, делалось обидно, что молодежь не встречает его, не обихаживает, не помогает растеребить сырые шнурки, не каплет в глаза лекарство, чтобы перестали, только отвернись, бежать по белым стенам, увиливая друг от друга, черные таракашки.

Исподволь, незаметно Ивана пропитывал Галин страх. Теперь он боялся не чего-то конкретного, как это бывало в дороге (там он легко избегал контролеров, милиции, злого ворья, бывших, каждый в своем разряде, как бы на одно лицо, что уменьшало и упрощало опасности до счета их по пальцам рук). Он боялся вообще, из пространства, которое не могли уменьшить даже горы, стоявшие над селом, над бедным десятком разлезающихся улиц, где не было вообще ничего большого и заметного, чтобы хоть как-то противостоять открытому небу, его многоэтажной невесомой пустоте. Случалось, Иван замирал перед тенью, легшей поперек пути; вздрагивал от далеких звуков, не имевших, казалось, не только источника, но и направления на свободной местности, где склады, избы, колышки деревьев на склонах были настолько незначительны, что почти никак между собой не соотносились. Особенно он не любил попадаться в игривую, пробирающую до дрожи лиственную тень, что норовила скрытно тронуть его двумя-тремя блаженно-мутными пятнами, а при ветре шумно бросалась со всех сторон и силилась достать струением всего своего существа, внезапно и со вздохом отступавшего. Еще Ивану перестала нравиться вскрытая, разрытая земля. Он не понимал, как люди не слышат жирного хруста своих лопат, не чувствуют, что, когда земля и небо соединяются напрямую, без всего поверхностного, сами они становятся нестерпимо лишними этим основам, и им остается только побыстрее уйти от сделанного, побросав инструменты среди засыхающих корней.

Иван не знал, как ему сладить с беспредметными страхами. На комоде у Гали он приметил бумажную иконку с красавицей, поставленную среди шкатулок и всяких женских коробочек, большей частью пустых. Ночью, перелезши через спинку кровати, будто через чужой забор, Иван с трудом, сперва опускаясь на четвереньки для твердости, становился перед картинкой на костяные колени и, не попадая стиснутой щепотью ни на плечи, ни на лоб, накладывал большущую каракулю креста. С колен ему не было видно иконы — только поблескивали ручки комода, свисали кружева да зеленела радуга по верхнему краю толстого зеркала, — и у него возникало чувство, будто он, задумавший плыть, стоит на каком-то мелком месте, коленями в луже, видный как есть и ниже, чем по пояс, — елозит на близком, едва-едва прикрытом дне. Крестная щепоть была беспомощна, как и заломленные друг на дружку пальцы — от мизинца до указательного, — которые Иван, сколько хватало сил, «держал» от всякого несчастья. Порой они с Галей встречались свитыми культями — тогда ему внезапно приходила добрая мысль, что и она, когда недавно была пацанкой, так же, как и он, хлобысталась на фанере по протертому до досок льду детской горки, бегала в коневодство, барахталась до соплей у тех же самых мостков, где шипело и голубовато расплывалось мыло с отполосканного тетками белья. Иногда Иван пытался придумать и перечислить себе, чего же он боится, но в голове становилось пусто, как в небе, где если что-то и могло возникнуть из ничего, то только самое невероятное, — и самым представимым, что могло оттуда свалиться, была американская бомба.

Каково же было удивление Ивана — удивление, пробравшее его буквально до подошв, — когда на майские именно из пустоты, из кривой седловины, где по общему ритму окрестностей должна была стоять гора, но рисовалась в глубине лишь синеватая тень да тлела от невидимых машин пыльная дорога, вдруг появилась законная жена, отяжелевшая лицом, с тяжелой сумкой в оттянутой руке, ощутимо прибавлявшей свой вес к ее налитым килограммам. Она ступала по размытой улице с тою удивительной мерностью, которую Иван уже успел забыть, и через каждые десять (он принужден был мысленно считать) шагов поворачивала голову направо и налево. Бабы и старики, сидевшие на лавках у своих ворот и наблюдавшие за чужими, в эту минуту просто не могли не глядеть туда же, куда и она, и если сердитое, словно защипнутое на переносице лицо жены обращалось к их собственной избе, заворачивали шеи и даже привставали, просыпая на землю жареные семечки.

55
{"b":"25100","o":1}