За рекой разноголосо пели девчата; пахло сеном, отсыревающей пылью и дымом костров. Слышно было, как бьются на пароме усталые лошади. В теплой вечерней мгле, в скрипе нагруженных телег, в протяжном мычании сытых недоеных коров угасал мужичий маетный день.
– Маловато чтой-то, – сказал Рябец, выходя на крыльцо. – Да многих и не соберешь седни, на покосе ночуют многие…
– А сход на что в буден день? Аль срочное что?
– Да есть тут одно дельце… – замялся председатель. – Набузил тут один ихний, – у меня живет. Оно, как бы сказать, и пустяки, а цельная канитель получилась… – Он смущенно посмотрел на Левинсона и замолчал.
– А коли пустое, так и не след бы собирать!.. – разом загалдели мужики. – Время такое – мужику каждый час дорог.
Левинсон объяснил. Тогда они наперебой стали выкладывать свои крестьянские жалобы, вертевшиеся больше вокруг покоса и бестоварья.
– Ты бы, Осип Абрамыч, прошелся как-нибудь по покосам, посмотрел, чем косят люди? Целых кос ни у кого, хочь бы одна для смеху, – все латаные. Не работа – маета.
– Семен надысь какую загубил! Ему бы все скорей, – жадный мужик до дела, – идет по покосу, сопит, ровно машина, в кочку ка-ак… звезданет!.. Теперь уж, сколько ни чини, не то.
– Добрая «литовка» была!..
– Мои-то – как там?.. – задумчиво сказал Рябец. – Управились, чи не? Трава нонче богатая – хотя б к воскресенью летошний клин сняли. Станет нам в копеечку война эта.
В дрожащую полосу света падали из темноты новые фигуры в длинных грязно-белых рубахах, некоторые с узелками – прямо с работы. Они приносили с собой шумливый мужицкий говор, запахи дегтя и пота и свежескошенных трав.
– Здравствуйте в вашу хату…
– Хо-хо-хо!.. Иван?.. А ну, кажи морду на свет – здорово чмели покусали? Видал я, как ты бежал от их, задницей дрыгал…
– Ты чего ж это, зараза, мой клин скосил?
– Как твой! Не бреши!.. Я – по межу, тютилька в тютильку. Нам чужого не надыть – своего хватает…
– Знаем мы вас… Хвата-ет! Свиней ваших с огорода не сгонишь… Скоро на моем баштане пороситься будут… Хвата-ет!..
Кто-то, высокий, сутулый и жесткий, с одним блестящим во тьме глазом, вырос над толпой, сказал:
– Японец третьего дня в Сундугу пришел. Чугуевские ребята баяли. Пришел, занял школу – и сразу по бабам: «Руськи барысня, руськи барысня… сю-сю-сю». Тьфу, прости Господи!.. – оборвал он с ненавистью, резко рванув рукой наотмашь, словно отрубая.
– Он и до нас дойдет, это уж как пить…
– И откуда напасть такая?
– Нету мужику спокою…
– И все-то на мужике, и все-то на ем! Хотя б уж на что одно вышло…
– Главная вещь – и выходов никаких! Хучь так в могилу, хучь так в гроб – одна дистанция!..
Левинсон слушал, не вмешиваясь. Про него забыли. Он был такой маленький, неказистый на вид – весь состоял из шапки, рыжей бороды да ичигов выше колен. Но, вслушиваясь в растрепанные мужицкие голоса, Левинсон улавливал в них внятные, ему одному тревожные нотки.
«Плохо дело, – думал он сосредоточенно, – совсем худо… Надо завтра же написать Сташинскому, чтобы рассовывал раненых, куда можно… Замереть на время, будто и нет нас, караулы усилить…»
– Бакланов! – окликнул он помощника. – Иди-ка сюда на минутку… Дело вот какое… садись поближе. Думаю я, мало нам одного часового у поскотины. Надо конный дозор до самой Крыловки… ночью особенно… Уж больно беспечны мы стали.
– А что? – встрепенулся Бакланов. – Разве тревожно что?.. или что? – Он повернул к Левинсону бритую голову, и глаза его, косые и узкие, как у татарина, смотрели настороженно, пытливо.
– На войне, милый, всегда тревожно, – сказал Левинсон ласково и ядовито. – На войне, дорогой, это не то, что с Марусей на сеновале… – Он засмеялся вдруг дробно и весело и ущипнул Бакланова в бок.
– Ишь ты, какой умный… – заговорил Бакланов, схватив Левинсона за руку и сразу превращаясь в драчливого, веселого и добродушного парня. – Не дрыгай, не дрыгай – все равно не вырвешься!.. – ласково ворчал он сквозь зубы, скручивая Левинсону руки назад и незаметно прижимая его к колонке крыльца.
– Иди, иди – вон Маруся зовет… – хитрил Левинсон. – Да пусти ты, ч-черт!.. неудобно на сходке…
– Только что неудобно, а то бы я тебе показал…
– Иди, иди… вон она, Маруся-то… иди!
– Дозорного, я думаю, одного? – спросил Бакланов, вставая.
Левинсон с улыбкой смотрел ему вслед.
– Геройский у тебя помощник, – сказал кто-то. – Не пьет, не курит, а главное дело – молодой. Заходит третьеводни в избу, хомута разжиться… «Что ж, говорю, не хочешь ли рюмашечку с перчиком?» – «Нет, говорит, не пью. Уж ежели, говорит, угостить думаешь, молочка давай – молочко, говорит, люблю, это верно». А пьет он его, знаешь, ровно малый ребенок – с мисочки – и хлебец крошит… Боевой парень, одно слово!..
В толпе, поблескивая ружейными дулами, все чаще мелькали фигуры партизан. Ребята сходились к сроку, дружно. Пришли наконец шахтеры во главе с Тимофеем Дубовым, рослым забойщиком с Сучана, теперь взводным командиром. Они так и влились в толпу отдельной, дружной массой, не растворяясь, только Морозка сумрачно сел поодаль на завалинке.
– А-а… и ты здесь? – заметив Левинсона, обрадованно загудел Дубов, будто не видел его много лет и никак не ожидал здесь встретить. – Что это там корышок наш набузил? – спросил он медленно и густо, протягивая Левинсону большую черную руку. – Проучить, проучить… чтоб другим неповадно было!.. – загудел снова, не дослушав объяснений Левинсона.
– На этого Морозку давно уж пора обратить внимание – пятно на весь отряд кладет, – ввернул сладкоголосый парень, по прозвищу Чиж, в студенческой фуражке и чищеных сапогах.
– Тебя не спросили! – не глядя, обрезал Дубов.
Парень поджал было губы обидчиво и достойно, но, поймав на себе насмешливый взгляд Левинсона, юркнул в толпу.
– Видал гуся? – мрачно спросил взводный. – Зачем ты его держишь?.. По слухам, его самого за кражу с института выгнали.
– Не всякому слуху верь, – сказал Левинсон.
– Уж заходили бы, что ли ча!.. – взывал с крыльца Рябец, растерянно разводя руками, словно не ожидал, что его заросший баштан породит такое скопление народа. – Уж начинали бы… товарищ командир?.. До петухов нам толочься тут…
В комнате стало жарко и зелено от дыма. Скамеек не хватало. Мужики и партизаны вперемежку забили проходы, столпились в дверях, дышали Левинсону в затылок.
– Начинай, Осип Абрамыч, – угрюмо сказал Рябец. Он был недоволен и собой и командиром – вся история казалась теперь никчемной и хлопотной.
Морозка протискался в дверях и стал рядом с Дубовым, сумрачный и злой.
Левинсон больше упирал на то, что никогда бы не стал отрывать мужиков от работы, если бы не считал, что дело это общее, затронуты обе стороны, а кроме того, в отряде много местных.
– Как вы решите, так и будет, – закончил он веско, подражая мужичьей степенной повадке. Медленно опустился на скамью, просунулся назад и сразу стал маленьким и незаметным – сгас, как фитилек, оставив сход в темноте самому решать дело.
Заговорили сначала несколько человек туманно и нетвердо, путаясь в мелочах, потом ввязались другие. Через несколько минут уж ничего нельзя было понять. Говорили больше мужики, партизаны молчали глухо и выжидающе.
– Тоже и это не порядок, – строго бубнил дед Евстафий, седой и насупистый, как летошний мох. – В старое время, при Миколашке, за такие дела по селу водили. Обвешают краденым и водют, под сковородную музыку!.. – Он наставительно грозил кому-то высохшим пальцем.
– А ты по-миколашкину не меряй!.. – кричал сутулый и одноглазый – тот, что рассказывал о японцах. Ему все время хотелось размахивать руками, но было слишком тесно, и от этого он пуще злился. – Тебе бы все Миколашку!.. Отошло времечко… тю-тю, не воротишь!..
– Да уж Миколашку не Миколашку, а только и это не право, – не сдавался дед. – И так всю шатию кормим. А воров плодить нам тоже не сподручно.