8
Володина жизнь, интересы, дружба — все теперь было на заводе.
Об Аленке вспоминал редко. Было в этом воспоминании что-то горькое.
Матери писал иногда. Поехал к ней нескоро, на Первое мая.
Приехав, сначала увидел латышек, они стряпали в кухне. Они ему улыбнулись и спросили, как он живет. Потом вошел в комнату, где была мать. Тревожными, умоляющими глазами она смотрела, как он входит. У нее сидел капитан. Немолодой, лысоватый капитан. На столе — водка, закуска.
— Это мой сын, — сказала мать, пунцово краснея.
Капитан налил ему водки. Мать что-то спрашивала, но вид у нее был отвлеченный, вряд ли она понимала тогда, что он отвечает. А он-то воображал — она будет вне себя от радости, что он приехал.
Ей было не до него сейчас. Он помешал им сидеть вдвоем и вести свой разговор. Какие-то фразы из этого несостоявшегося разговора, который был бы таким увлекательным, не ввались вдруг Володя, — какие-то фразы прорывались; и мать смеялась, блестя глазами, хотя ничего не было смешного. Володе было совестно за нее, ему не нравился лысоватый капитан с отекшими щеками, но он стеснялся уйти — показать, что все понимает.
Наконец он сказал:
— Я в кино схожу.
Мать обрадовалась. Но для виду возразила:
— Достанешь ли ты билет.
А капитан, пуская дым, смотрел искоса, как Володя уходит.
В кино Володя не попал, провел остаток дня у школьного товарища. Вечером вернулся — капитана не было. Мать бродила скучная и печальная. Поговорив немного, легли спать.
Поезд уходил в пять утра. Володя поднялся в четыре, он умел просыпаться когда нужно без всякого будильника… Уже было светло. За занавеской бодро всхрапывали латышки. Мать спала, положив голову на кротко сложенные руки. Волосы ее надо лбом были накручены на бумажки: чтобы волнились. С досадливым и жалостливым чувством Володя посмотрел, уходя, на это лицо, на исхудалые руки…
Только осенью он к ней снова собрался. Ее не оказалось дома, латышки сказали — уехала в дом отдыха.
— Она себя плохо чувствует.
Латышки сжимали губы, говоря это. У них на пальцах осталось по одному кольцу, обручальному, остальные кольца они прожили. И дошки их поизносились. Но настроение у них было отличное.
— Теперь уже скоро домой! — говорили они. — О! Рига! Самый красивый город — Рига! Ты вернешься в Ленинград, приезжай к нам в гости в Ригу, это близко, рядом.
Из такой дали действительно казалось, что Рига совсем возле Ленинграда, почти пригород.
«Вернешься в Ленинград!» Это было в мыслях у Володи, Ромки, у всех ленинградцев. Мало кто говорил: хочу остаться здесь. Помимо любви к своему городу, любви, ставшей в эти годы какой-то даже восторженной, — тут, видимо, вот какая была психология. Они уезжали в лихое, грозное время, когда враг пер по земле и по воздуху и брал город за городом. Эвакуация была знамением беды, неизвестности, развала жизни. Теперь фашистов теснили обратно на запад. Поющий, или играющий, или разговаривающий репродуктор умолкал, и люди умолкали, обернувшись на его молчание. Раздавались тихие позывные — один и тот же обрывок одной и той же мелодии, первые такты песни «Широка страна моя родная». Они повторялись, приглашая, собирая всех к репродуктору, — потом торжественно и повелительно взмывал знакомый голос: «Говорит Москва!» Приказы гремели победами. Снова город за городом, но — не горе, не гнев, не недоумение, а салюты из сотен орудий! Только что освобождена Полтава. Скоро очередь Киева. Возвращение домой означало: лихо позади, точка, гора с плеч, подвели черту — живем дальше, мы на месте, братцы, порядок!
Поэтому все так рвутся в свои места, говорили Володя с Ромкой, лежа вечером на койках в общежитии.
— Слушай, ты помнишь Невский, когда иллюминация?
— Почему когда иллюминация? Он и без иллюминации; и в дождь и в слякоть — будь здоров. Ему все к лицу.
— А на мостах вымпела в праздники, помнишь? Красные вымпела на ветру…
— А сфинксы на Неве? Это настоящие сфинксы, не поддельные. Их привезли из Африки.
— Да-да-да. Им тысячи лет.
— Ты ловил рыбу на Стрелке Васильевского? Я ловил. А ты купался возле Петропавловки? Я купался.
— Мы же в другом районе. От нас далеко. От нас зато близко Смольный. А ты в какое кино больше всего ходил, в «Великан», наверно?..
У Ромки такой характер, что ему непременно надо к кому-нибудь привязаться. После смерти Зины он привязался к Володе. Разница в возрасте не мешала дружбе. Лицо у Ромки — маленькое, с мелкими чертами — было более детское, чем у Володи; рост меньше Володиного.
Приподнявшись в постели, подперев голову маленьким кулаком, Ромка перечислял:
— Убитые. Раненые. Блокада. Пропавшие без вести. Лагеря смерти. Прибавь — которых в Германию поугоняли. Подытожь.
— Ну.
— Страшное дело сколько народу, а?
— Ну.
— Как считаешь: какие это все будет иметь практические последствия?
— Как какие последствия?
— Для стран. Для людей.
— Гитлер капут, фашизм капут, тебе мало?
— Фашизм капут?
— Безусловно, капут.
Ромка думал и говорил:
— Мне мало.
— Ну, знаешь!.. Ты вдумайся, что такое фашизм, тогда говори — мало тебе или, может быть, хватит.
Ромка молчал. Володя говорил:
— Ну, а то, что мы будем строить коммунизм?!
— Коммунизм мы и до войны строили. Я что спросил, как по-твоему: этой войной люди полностью заплатили за то, чтоб войны никогда больше не было?
— Спи давай, бригадир, — говорили с соседней койки. — Завтра в клубе прочитаешь лекцию.
— Или еще не всё люди заплатили? — спрашивал Ромка шепотом. — Еще придется платить? А?..
И Володя, подумав, отвечал:
— Я не знаю.
От отца пришло наконец письмо. Оно было адресовано не матери, которая ему писала и разыскивала его, а Володе на завод. Отец одобрял самостоятельный путь, выбранный Володей (мать ему сообщила); он сам рано стал самостоятельным. Он выражал пожелание, чтобы на этом самостоятельном пути Володя не забывал о необходимости дальнейшей учебы. О себе писал, что работает в том же госпитале. Как здоровье, жива ли его семья, — ни слова. Он считал, что никого это не касается и сообщать незачем. Ну что ж, он и прав, пожалуй.
9
У матери родилась девочка.
Капитан перестал появляться раньше, чем это случилось. К нему приехала жена. Она ходила на квартиру к матери и жаловалась квартирной хозяйке и соседям, и плакала, и все ополчились на мать, разрушительницу семьи. Латышки не выдержали беспокойств, нашли себе где-то другое жилье. У квартирной хозяйки муж был на фронте, и она говорила — испорченные женщины пользуются войной, им хорошо, когда мужья разлучены с женами, им выгодна война, этим женщинам.
Она же и Володе все рассказала, хозяйка. Он поспешил уйти от ее рассказов, но он не мог защитить мать. Почем он знал, какими словами защищают в таких случаях? И как защищать, когда он тоже осудил ее в своем сердце — гораздо суровей осудил, чем эти простые женщины.
Мать толклась по комнате растерянная, потерянная, но силилась показать, что ничего особенного не произошло.
— Видишь, Володичка, — сказала она небрежно даже, — какие у меня новости?
— Как зовут? — спросил Володя.
Ведь делать-то нечего, осуждай, не осуждай — ничего уж не поделаешь, надо это принимать и с этим жить.
— Томочка, Тамара. Хорошенькое имя, правда?
— Хорошенькое.
Он не понимал. Можно любить нежную красивую Аленку. Нельзя любить плешивого капитана с отекшими щеками. Мысль, что мать любила плешивого капитана и родился ребенок, — эта мысль возмущала юное, здоровое, благоговейное понятие Володи о любви, о красоте любви. (То, с чем приходится иной раз сталкиваться в общежитии, — не в счет; мало ли что.) Опущенные ресницы, поцелуи, ночные мечтания — это для молодости, для прекрасной свежести тела и души. В более зрелых годах пусть будет между людьми уважение, приязнь, товарищество… пожалуйста! Но не любовь.