– А ты, Стефан, оказывается, вовсе не черт, а, наоборот, чем-то вроде сверхштатного ангела на этом предприятии…
Когда обедня кончилась, ксендз удалился и занавес снова закрыл икону. Часовня быстро опустела. Двинулся к дверям и Нарбутас, но Стефан удержал его. Вернулся клебонас. На нем была сейчас старенькая, затрапезная риза, и вся важность слетела с него. Теперь это был просто маленький приветливый старичок. Он дружелюбно кивнул кузнецам.
Зайончковский почтительно поцеловал ему руку и сказал:
– Отец мой, это тот самый Антанас Нарбутас…
В Антанасе проснулась подозрительность. «Хотят охмурить меня», – подумал он.
Несколько мгновений ксендз и Нарбутас молча смотрели друг на друга. В глазах клебонаса засветилось сострадание, Он положил руку на плечо кузнецу и сказала
– Сын мой, не вооружайтесь внутренне против меня.
Нарбутас даже вздрогнул от удивления, что священник так здорово разгадал его состояние.
А тот чуть улыбнулся, не отводя маленьких умных глаз от Антанаса.
– Да, я понял вас, – сказал он. – Но в этом нет ничего чудесного. Двум старикам нетрудно понять друг друга.
Он говорил сейчас не тем звучным, торжественным, как бы органным голосом, каким служил обедню, а усталым, теплым, домашним говорком:
– Я вовсе не хочу вовлечь вас в лоно церкви. Я просто хочу успокоить ваше исстрадавшееся сердце. Вы для меня не заблудшая овца. Вы несчастный, измученный человек. Все, что я хочу, – это вернуть вашей душе мир и покой.
Кузнец насторожился. «Что ж, мир и покой – это подходит», – подумал он.
– А мир и покой, – продолжал ксендз, – это и есть бог.
«Ну, понес свою муру», – снова насторожился Нарбутас.
– Я знаю, вам странно слышать это. Но скоро вы сами поймете, что это так. И вам станет хорошо. Да, сын мой, вы постигнете, что жизнь вечна, ибо смерти-то, в сущности, нет.
Нарбутас встрепенулся.
– Нет? – переспросил он.
– Нет, – отозвался, ласково улыбнувшись, ксендз.
– Но…
– Нет, – твердо повторил ксендз. – То, что мы называем смертью, есть переход в другое состояние, более совершенное, более возвышенное, более счастливое…
Стефан значительно посмотрел на Антанаса. Тот впал, казалось, в глубокую задумчивость.
А священник продолжал:
– Вы видите, сын мой, я такой же старик, как и вы. Но я чувствую в себе вечность жизни и вечность радости, и отсюда моя сила над смертью…
По мере того как клебонас говорил это, голос его креп, стан распрямлялся, весь он, казалось, вырос, помолодел. Кузнец не мог отвести от него глаз.
– И ты, сын мой, – заключил священник и снова положил руку на плечо Нарбутасу, – и ты будешь такой, как я, как все мы здесь…
Так мягко и успокоительно струился голос старого ксендза под сводами тихой часовни, что душа кузнеца невольно потянулась навстречу этому благостному покою, подобно тому как тело, изнуренное за долгий день, к ночи алчет сна.
Нарбутас посмотрел вокруг себя. Все здесь умиротворяло, все тешило глаз: и цветные стекла в окнах, приятно умерявшие дневной свет, и благосклонные лики гипсовых угодников. А с потолка улыбались нежные, сияющие ангелочки, порхающие среди облаков.
Среди этих небожителей один показался ему до странности знакомым. Кузнец вгляделся пристальнее в его хорошенькое сдобное личико, украшенное крылышками, и разом вспомнил: «Ну, конечно же! Он! Херувимчик!»
Кузнец огляделся. Клебонас и Стефан уставились на него, застыв в молчаливом ожидании. Сзади, сбоку – отовсюду смотрели все эти святители, архангелы, боги. Они молча окружали Нарбутаса, словно надвигались на него.
Кузнец инстинктивно оглянулся: сзади чернел темный коридор. Нарбутас невольно прижался спиной к стене.
– Верует! Вижу, он верует уже! – вскричал Зайончковский, по-своему истолковав молчание Нарбутаса.
– Бог не оставляет уверовавших в него, – мягко проговорил ксендз.
Старый кузнец приблизил лицо к священнику и сказал тихо, словно поверяя важную тайну:
– Вам-то я, пожалуй, еще поверил бы. А вот богу вашему я не верю – обязательно надует, старый плут.
Священник тихо ахнул. Зайончковский прошипел в ужасе:
– Как ты смеешь, богохульник!
Кузнец глянул на них, и на изможденном лице его на мгновение блеснуло выражение лукавства и удали, как в ту пору, когда он говаривал: «Еще не вечер, мужчины!»
Он повернулся и пошел, гулко шаркая по плитам пустынной часовни.
Зайончковский устремился за ним. Но клебонас удержал его:
– Оставь его. Он все равно что мертвый. И не в наших человеческих силах воскресить его.
– Но как же… – начал растерявшийся Зайончковский.
– Нам, живущим, – прервал его ксендз, вздохнув, – остается только возносить молитвы о спасении души усопшего раба божьего Антанаса Нарбутаса.
Зайончковский покорно склонил голову.
Назавтра в кузне Зайончковский объявил коротко:
– Антанаса лучше не трогать.
– Почему?
Зайончковский махнул рукой.
– Ты к нему с добром, а он к тебе с дерьмом. Конченный человек. Псих.
Это вызвало возмущение в кузне. Через несколько дней к Нарбутасу отправился Иозас Виткус. Назавтра он сообщил товарищам:
– Антанас уехал. Кажется, в Укмерге или еще куда-то. Словом, к родичам своим каким-то, что ли…
– Что ж, – степенно сказал Зайончковский, – это правильно. Калеке одному тяжело.
– Калеке! – простонал Копытов.
В действительности же Нарбутас, ускользая от тягостной опеки друзей, снял комнату за городом, в дачном поселке. А соседям солгал, что уезжает в другой город погостить у родственников.
Дачи были безлюдны и по-осеннему печальны. Ветер, завихряясь, свистел под нависающим козырьком крыши. Бледное солнце не грело. Невдалеке угрюмо шумел лес. Но эта грусть, и безлюдье, и умирание природы были сейчас по душе кузнецу. Он никого не видел, кроме хозяйки, тугоухой старухи, приготовлявшей ему незатейливую пищу, да письмоносца, раз в месяц приносившего пенсию.
Нарбутас мало сидел в комнате. Ему полюбился пустынный берег за лесом. Там, лежа на холодной иссохшей траве, подолгу смотрел он, как быстрая речка с грохотом перекатывает камни и вдруг делает смелый поворот почти под прямым углом. Чем-то она напомнила Антанасу его самого, каким он был еще недавно.
Иногда вдруг он словно опоминался. На него находило нечто вроде просветления. Ему казалось, что стоит только понатужиться, и старость спадет с него, как заношенная одежда. Он возвращался в Вильнюс, брился,
мылся, заказывал себе с утра быть в хорошем настроении. Его по-прежнему тянуло поссориться с соседями, накричать на ребят, играющих во дворе, на письмоносца, на официантку, на всех в мире. А он заставлял себя через силу говорить ласково и улыбаться с былым очарованием.
Увы! Улыбка получалась такой слащаво-зловещей, а голос до того ехидным, что дети испуганно шарахались.
Впрочем, эта маска вежливой змеи тоже быстро утомляла Нарбутаса, и он с наслаждением погружался в ставшее для него привычным притуплённое и вместе раздражительное состояние духа.
Наконец построили новый кузнечный цех. Огромный, как двор, двухсветный и многопролетный, с громадными окнами и стеклянной крышей-фонарем, он напоминал чистотой и обилием света большую операционную или спортивный зал. Впечатление это усиливалось оттого, что цех был еще пуст. Новые механизмы, ковочные и чеканочные прессы, штамповочные молоты, кантователи, дисковые пилы лежали во дворе в рогоже и ящиках. Только в дальнем конце пролета грузно темнело объемистое сооружение, похожее издали на пьедестал памятника. Это был пневматический молот, наконец поднятый и утвержденный на фундаменте.
Неподалеку от нового цеха видна была старая кузня. Ее огни тускло светились сквозь закопченные стекла, да и вся она рядом с красавцем цехом казалась еще ничтожнее и грязнее, чем обычно. Там по-прежнему работали, но дни старой кузни были сочтены. Ребята оттуда то и дело бегали любоваться на новое оборудование.