германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен «стойко стоять на
своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд — снарядом…». Статья принадлежала
Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он
вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. «Всякое
пораженчество, — писала «Правда», — а вернее то, что неразборчивая печать под охраной
царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда
показался первый революционный полк». Это было прямым отмежеванием от Ленина, который
проповедовал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением
заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина.
Что касается «первого революционного полка», то появление его означало лишь шаг от
византийского варварства к империалистской цивилизации.
«День выхода преобразованной “Правды”, — рассказывает Шляпников, — был днем
оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной
думы до самого сердца революционной демократии, Исполнительного комитета, был
преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними.
В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками… Когда этот номер
“Правды” был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей
партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников…
Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что “Правда” была захвачена
приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями “Правды”, то потребовали
исключения их из партии». Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под
давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта «тройка» господствовала в
партии. Но оно все же достаточно ярко рисует первые шаги Сталина на арене революции, как и
Сборник: «Сталин. Большая книга о нем»
79
отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который «Правде» пришлось вскоре
напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не
изменить курс.
Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности.
Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в
этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти
хрупкое здание двоевластия. Наибольше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта
Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста «К народам всего мира». Рабочих
Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться «служить орудием захвата и
насилия в руках королей, помещиков и банкиров». Тем временем сами вожди Совета совсем не
собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками
и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел
Милюкова с удовлетворением писала, что «воззвание развертывается в идеологию, общую нам
со всеми нашими союзниками». Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали
французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в
Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой
империалистической политики новыми революционными фразами: «Я даже предпочту раскол с
кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму». Но идеи Ленина не
нашли в те дни ни одного защитника.
Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество
империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и
Каменева над левыми большевиками. Все склонились перед дисциплиной патриотической
фальши. «Нельзя не приветствовать, — писал Сталин в «Правде», — вчерашнее воззвание
Совета… Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи
рабочих к забытому лозунгу: « Пролетарии всех стран, соединяйтесь !» На самом деле в
подобных воззваниях на Западе недостатка не было, и они лишь помогали правящим классам
поддерживать мираж войны за демократию.
Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его
позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его
органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать
прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без
церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и
после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер.
Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными
оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым,
революционную мобилизацию масс против войны. «Прежде всего несомненно, — пишет он, —
что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь». На вопрос: где
же выход? он отвечает: «Давление на Временное правительство с требованием изъявления
своего согласия немедленно открыть мирные переговоры…» При помощи дружественного
«давления» на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет
достигнуть мира «на началах самоопределения народов». Против подобного филистерского
утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем «давления» нельзя
добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед
этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.
Не менее знаменательна статья Сталина «Об отмене национальных ограничений»
(«Правда», 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр
времен тифлисской семинарии, состоит в том, что национальный гнет есть пережиток
Средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не
входит в его поле зрения. «Социальной основой национального гнета, — пишет он, — силой,
одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия… В Англии, где земельная
аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен,
если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть
перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование
ирландцев, индусов)».
Сборник: «Сталин. Большая книга о нем»
80
Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья — будто в демократиях
обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла
к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение
национального гнета, — насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной
ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких
масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был
совершенно не способен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более
того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу,
написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.
«Поскольку русская революция победила, — заключает статья, — она уже создала этим
фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостническую
власть». Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в
духе Милюкова и Церетели, — «оформление прав» и «законодательное их закрепление». Между