Книжка Лукомского иллюстрирована им самим. Маленькие вклеенные рисунки. Старые дома, особняки, крыши, трубы, уголки дворов. Уютно и трогательно.
Place des Vosges… В прошлом Place Royale, непередаваемый уголок начала XVII века, чудом сохранивший весь свой ансамбль, место дуэлей и тайных свиданий, плащей и полумасок, где под аркадами встречались герои комедий Корнеля, а в крутоверхих особняках в данное время жили и Ришелье, и тот же Корнель, и Марион Делорм, мадам де Севинье, Мольер, Виктор Гюго и знаменитая Рашель. Лукомский влюблён в эту маленькую, замкнутую со всех сторон очаровательную площадь с идиотским названием[23], знает, кто где, в каком особняке, отеле жил, кто с кем сражался на дуэли, подымал свой бокал «Vive le Roi!» или «Vive le Cardinal!»[24], в каком из полутёмных, с пылающим камином погребков. И, сидя сейчас среди неистово кричащих и толкающих друг друга в фонтан мальчишек, я мысленно рисую себе не только мушкетёров и мольеровских жеманниц, но и сидящего где-то неподалеку, на скамейке, старого русского художника, влюблённого в Париж и неизвестно где умершего…
Я чуть-чуть уже знаю Париж, с десяток площадей, с полсотни улиц, но я не тороплюсь, у меня есть время, я не турист, не член делегации (о! какое это счастье!), я — парижанин.
И вот для меня, полугодовалого парижанина, Париж — это не только Place Royale или St. Germain des Pres (метро, из которого я обычно вылезаю на свет Божий), не Лувр, который я более или менее внимательно прошагал, изнывая от усталости, двенадцать лет тому назад, не Пантеон, в котором ещё не был, и не Монмартр (там я просто-напросто заснул, присев на скамейку в Sacre-Coeur, — ноги уже не несли), для меня Париж сейчас, именно сейчас, некое, весьма сложное, переплетение различных воспоминаний и ассоциаций, клубок из прошлого и настоящего, некое священное место, где неожиданно вдруг встретилось то, что, казалось, никогда и ни при каких обстоятельствах не могло бы встретиться. А вот встретилось. И не только встретилось, а дало уже какие-то крохотные, но уже зелёненькие, трогательные ростки. Такие же, ещё нежные и робкие, как в саду дома, где я сейчас живу, — сейчас январь, по-русски Крещение, а трава зелёная и среди неё маленькие ромашечки, а на калитке всю зиму (зима!) цветут жёлтенькие цветочки, которые здесь называются «jasmin d'hiver» — зимний жасмин. И вот этот загадочный для меня жасмин пустил, кроме золотых своих звёздочек, зелёные микроскопические листочки — апрельские листочки…
Переплетение, пересечение, совсем недавно ещё немыслимое.
Нотр-Дам… Своды уходят к небесам, и где-то там, на недосягаемой высоте, кирпично переплетаются… Фиолетовые с чуть-чуть розовым витражи… Застывшие каменные скульптуры… Подсвеченные гладиолусы у подножья Мадонны. Тишина. Три-четыре склонённые фигуры — молятся. И мы — два бывших киевлянина — на скамейке с пюпитром. Он приехал из Иерусалима. Я — из Киева. А он до этого тоже из Киева… Из того самого, где мы, выходя с ним из моего парадного, оглядывались по сторонам — кто сегодня будет за нами ходить. Садясь в машину, знали — вот та «Волга» с антенной и четырьмя пассажирами будет следовать за нами по пятам. У меня дома, на кухне, за чаем, когда надо было сказать о чём-то очень важном, писали друг другу записки, а потом сжигали их. Пробиваясь сквозь глушку, крутили вместе приёмники. По вечерам, ночью провожали друг друга — «ну, вот, до того ещё угла…» — и всё говорили, говорили, говорили…
В Париже, только здесь, в Нотр-Даме, мы нашли место, чтобы поговорить тихо, вполголоса — на улице, на набережных глаза разбегались — я показывал ему Париж.
…Ресторан «Куполь» на бульваре Монпарнас. Нас не двое, а трое. Я и мой московский друг, известный поэт и песенник. Его песни поют по всему Советскому Союзу. Третий — журналист, берущий у нас интервью. Но он тихий, застенчивый, задаёт вопрос и надолго умолкает. И вдруг выяснилось, что мы с Сашей впервые вдвоём, хотя знакомы уже сорок лет… Впервые без общества, без жён, не боясь, что нас перебьют (журналист не в счёт), и никто не попросит его спеть, вот так вот сидим, он вытаскивает улитки, я ковыряюсь в салате, и говорим о том, о чём не удалось поговорить за все эти сорок лет.
В последний раз, в Москве, я прибежал к нему из отделения милиции, где меня продержали около двух часов — машина моего друга, в которой я ехал, мол, похожа на машину, переехавшую какую-то девочку. Пока я сидел, он уже трезвонил по всей Москве, и иностранные корреспонденты начали стекаться к 88-му отделению милиции… По случаю моего «освобождения» («произошло недоразумение, мы приносим свои извинения») кое-что было выпито, и разговор шёл о том, как всё это осточертело и даже больше, чем осточертело… А сейчас, в «Куполь», мы говорим о том, что вот мы сейчас в «Куполь», а те, кто был у него в тот вечер, всё ещё там, и им ох как всё это осточертело, дальше уж некуда… А мы здесь… А завтра он уедет к себе в Норвегию, он живёт сейчас в Норвегии, окна выходят прямо на фиорды… А Володьку исключили из Союза писателей. А другого, вероятно, скоро исключат. А обоим надо кормить детей… Одному из них я вчера звонил — длинные гудки, никто не отвечает. «Они» подключают другой зуммер — «видите, никого нет дома».
Журналист задаёт вопрос, что-то о перспективах, планах на будущее. Есть, есть планы — такие-то и такие, но сейчас не хочется об этом говорить — ведь мы впервые за сорок лет сидим вдвоём.
…Гран-Палэ… Недалеко от Елисейских полей и моста Александра III. Вычурное здание то ли конца прошлого, то ли начала этого века. Помню его ещё по открыткам Всемирной выставки 1900 года. Крылатые гении, виктории, кони. Головокружительно, сногсшибательно прекрасно. И вот в одной из аудиторий этого на весь мир известного — по альбомам, увражам, проспектам, открыткам, путеводителям — здания невысокий, бородатый, немного застенчивый человек негромким голосом рассказывает о русской иконе. На небольшом экране застывшие лики святых, Богоматерь, младенец Христос, и человек рассказывает сидящим здесь молодым французам то, что, может быть, им интересно, но в тысячу раз интереснее мне… А человек этот, передвигающий сейчас диапозитивы, знает об этих иконах больше, чем кто-либо другой, а до этого, у себя дома, просидел в лагере шесть лет… Шесть лет… А сейчас monsieur le professeur, Сорбонна, Гран-Палэ…
Вот такой он у меня сейчас, Париж. Странный…
* * *
«Ну, а как вам французы?»
Второй стереотипный вопрос.
Французы?
Тринадцать лет тому назад один довольно бойкий журналист, не правый и не левый, а так себе, серединка на половинку, уверял меня:
— Парижанин любит обсуждать и осуждать, но не любит вникать. Газеты он читает ежедневно, но относится к ним скептически. Каждый гнёт по-своему, говорит он, и каждый в чём-то убедителен, но я не хочу, чтоб меня убеждали. Вас интересует, как относится француз — государственный служащий или мелкий буржуа — к действительности? А по-разному. В основном, в зависимости от цен на продукты, от того, вздорожал или не вздорожал сегодня уголь или бифштекс. Об этом говорят в кафе за столиками, иногда даже очень темпераментно, а думают о другом — скорее бы воскресенье, скорее бы сесть в своё «де шво»[25] и мотнуть куда-нибудь, этак километров за сто от Парижа, поваляться на травке, поудить рыбу, стрельнуть в фазана…
А другой француз сказал:
— Франция сейчас слишком увлечена настоящим, забыла о прошлом и не думает о будущем.
— Что значит увлечена настоящим? — спросил я.
— А то, что сытость успокаивает. А мы, в общем, сыты. Вы скажете мне, что не все одинаково. Согласен. Если б всё было благополучно, рабочие не бастовали бы, не требовали повышения зарплаты. И всё же, дорогой мой, Франция не думает о завтрашнем дне, не хочет — боится…
Всё это слышано мною давно, в декабре 1962 года, и описано в очерке «Месяц во Франции», до французов, по неизвестной мне причине, не дошедшем. Там я писал и о своей первой, после детства, встрече с Парижем, и о Корбюзье, и о весёлой выпивке со студентами в какой-то мансарде на берегу Сены, и закончил свой очерк словами о французском народе, весёлом, задорном, чуть-чуть сентиментальном, иногда грустном, но всегда живом.