Пользуясь затишьем, мы наводили порядок в своем хозяйстве: мылись, латали обмундирование, чинили инструмент. Взялись вплотную и за Джулиано. У него появились учителя. Первой предложила свои услуги наша писарша Леля, но по тому, как она в присутствии Джулиано вся вдруг заливалась краской, я сразу понял, что из этих занятий вряд ли что путное получится, и кандидатуру ее отверг. Взял шефство над ним замполит Антонов, но времени у него всегда не хватало, и он удовольствовался тем, что обеспечил, можно сказать, идейное руководство. Занимался иногда Петроченко, но настоящим учителем, впоследствии ставшим и первым другом, был Вася Веточкин — батальонный комсорг. Где-то он достал русско-итальянский словарь, и в свободное время в сторонке они что-то писали, переписывали, листали словарь, о чем-то даже спорили.
Очень забавно было следить за ними, когда они сидели вместе. Веточкин был полной противоположностью Джулиано. Джулиано черен, смугл, кудряв, порывист и весел. Вася Веточкин — блондин, чуть ли не альбинос, с льняными бровями и ресницами, нежно-голубыми глазами и молочным цветом лица, переходившим на щеках и подбородке в прозрачно-розовый румянец. Он приходился Джулиано по ухо, но был шире его в плечах, и вообще с ним не рекомендовалось вступать в единоборство. По характеру своему это был тихий мечтатель, и при первом знакомстве производил впечатление человека, довольно туго соображающего. Но это было не так. У него был ясный, четкий ум и редкая нелюбовь к фразам. За это и за смелость бойцы его, очевидно, и полюбили.
И вот эти две противоположности сдружились, «скорешковались», как говорили у нас тогда. Началось с занятий, а потом и все пошло вместе: и сон, и еда, и табак.
Так шли дни, в общем, тихо и спокойно, если бы не случай, происшедший в Овидиополе, куда нас перебросили из Роксолян, случай, из-за которого чуть-чуть не пришлось нам расстаться с Джулиано.
Вообще я должен сказать, что на Джулиано жаловаться не приходилось. Не было той вещи, которой он бы не мог сделать. Сколотить табуретку, исправить часы, сложить печь, почистить лошадей, сварить обед, починить сапоги, взобраться на телеграфный столб, исправить аккумулятор — что угодно. Причем все это весело и легко, так что, глядя на него, хотелось самому заняться именно этим делом, таким оно казалось увлекательным. Но вот когда оказывалось много свободного времени — дело было хуже. Его энергия и инициатива направлялись в другую сторону.
Горе в том, что он был не только красив — это было б еще полбеды, он был к тому же влюбчив. Вот и получилось так, что где Джулиано, там и девицы.
Что точно произошло между ним и Костопаловым, сержантом второй роты, мне так и не удалось установить. Из желания спасти Даньку все, в том числе и сам Костопалов, так запутали дело, что получилось в конце концов, будто он и совсем здесь не замешан.
Дело же было в следующем. Оба они — и Джулиано и Костопалов, — как выяснилось, ухаживали за одной и той же девушкой. Костопалов был первым избранником, но парень он был неказистый да к тому же рябой, и, когда появился Джулиано, девица, насколько я понял, потеряла к нему всякий интерес. Она-то потеряла, а он нет. Солдат он был неплохой, но с норовом, и взгляд у него был какой-то тяжелый — точно чувствуя это, он никогда не смотрел на собеседника, всегда куда-то вбок или в землю.
За день до этого случая и в самый его день, говорят, он был как-то особенно мрачен и почти ни с кем не разговаривал. Вот и все, что удалось установить. Все остальное — догадки.
Около часу ночи меня разбудил дежурный.
— Вставайте, товарищ капитан! ЧП! С Костопаловым несчастье.
Через минуту я был в штабе. Костопалов лежал на столе полураздетый, с крохотной аккуратной ранкой в боку. Вокруг него суетился наш фельдшер.
Петроченко был уже здесь. Почти сразу же вслед за мной пришел и Антонов. Толком объяснить никто ничего не мог. Дежурный, младший лейтенант Сережников, только руками разводил.
Сидел себе, газету читал, вдруг двери настежь, и вваливается Данька. И на плечах Костопалова несет, руки только болтаются. Как, что? Молчит.
Джулиано сидел в углу страшно бледный и изредка только поблескивал оттуда глазами. Я велел запереть его в чулан, а Костопалова отправить в санбат.
Положение было сложное. За такие поступки полагался трибунал. Предстояло долгое и кропотливое расследование, бесконечные расспросы, свидетели, а результат один: за убийство военнослужащего или за покушение на убийство — расстрел.
Утром я пошел к Джулиано. При моем появлении он встал. Он был страшно бледен.
— Зачем ты это сделал? — опросил я его.
Он уже довольно свободно понимал русский язык и с грехом пополам мог даже отвечать. Но сейчас он молчал. Смотрел в землю и молчал.
— Зачем ты это сделал, Джулиано? — опять спросил я.
— Я убиль его? — не подымая головы, глухо спросил он.
— Нет, — не убил. Костопалов останется жив. Но зачем ты это сделал?
Несколько минут он молчал, ковыряя носком сапога землю, потом поднял голову. По щекам его бежали одна за другой громадные прозрачные слезы, такие бывают только у детей.
— Я не могла иначе, синьор капитано… я знал… пусть меня убьют… я виновата… пусть убьют… я не могла иначе…
Больше он ничего не мог сказать. Он не рыдал, не всхлипывал, он повторял только «я не могла иначе… пусть меня убьют…», и из глаз его катились слезы, он их не вытирал, и они капали на гимнастерку, на землю…
Дело дальше нашего батальона не пошло. Костопалов через несколько дней вернулся из медсанбата и на все вопросы, которые ставили ему и я, и Антонов, и Петроченко, отвечал одно: «Кудрявцев здесь ни при чем. Я хотел сделать новую дырку в ремне, нож соскочил и попал в мясо. Вот и все. А Данька тут ни при чем».
Допрошенная девица, пока Костопалов был в санбате, от всего открещивалась, потом же, когда он вернулся, стала повторять его версию с ремнем и дыркой. Солдаты же все в один голос утверждали, что Костопалов действительно в этот самый день говорил, что он, мол, чего-то стал худеть и надо вот новую дырку сделать. Получалось так, что он чуть ли не каждому бойцу в батальоне об этом — сообщил.
Так или иначе, оттого ли, что врали солдаты или судьи были слишком снисходительны, а вернее всего, уж больно все полюбили Даньку Кудрявцева, но окончилось все тем, что случаю с ремнем и дыркой поверили. Джулиано отсидел что-то дней десять в карцере, а потом мы двинулись дальше, и потрясшее нас всех ЧП, как и все на свете, уплыло в прошлое. Никто не пожалел об этом.
Сейчас, когда я вспоминаю его, — а с тех пор прошло уже восемнадцать лет, — юн рисуется мне таким, каким я его помню в последние дни, — подтянутым, всегда веселым, в начищенных до сумасшедшего блеска хромовых сапожках (он носил с собой бархотку и поминутно вынимал и чистил ею сапоги) и лихо сдвинутой набекрень суконной пилотке.
Мы провоевали с Данькой вместе немногим больше трех месяцев. К концу своего пребывания в нашем батальоне он уже почти свободно говорил по-русски. Я любил с ним разговаривать. Он тоже был не прочь.
Биография его была совсем проста. Родился он в 1924 году в Неаполе. Отец — сицилиец, рыбак, мать — неаполитанка. Пока его не взяли в армию, он с отцом рыбачил. Мать и сестра торговали рыбой и всякими «фрутти ди маро» на набережной. Потом он женился. О, он очень рано женился, ему еще не было восемнадцати лет…
Тут вынимался пакетик фотографий и начиналась демонстрация Чезарины — его жены, отца, матери, сестры и шестимесячного черноглазого младенца, обладателя такого звучного и длинного составного имени, что вспоминалась вся история Италии.
— Хороший мальчик? А? Бамбино что надо! — Он весело смеялся, радуясь этому своему чисто русскому, как он считал, выражению. — Все говорят, что на меня похож. А? Вот посмотрите, я сейчас поверну голову. Похож? А Чезарина? Вы бы видали ее волосы. На фотографии не видно. Какие волосы, святая мадонна! Она б вам очень понравилась, клянусь небом!