— Ты сам-то… будто пьян всё время, — рассеянно отозвался Барыбин.
— Процесс диффузии! — засмеялся Цахилганов. — Тьфу. Что за дрянь ты заварил? Поленья какие-то плавают. Трухлявыми пнями пахнет твой чай!..
Ох, и куда же Цахилганова занесло!
Медицинские трущёбы какие-то…
— Ещё бы! — поддакнул Мишка. — Чем живы, сами не понимаем.
306
Однако, в нищей обшарпанной ординаторской, при мерцании экрана и при свете настольной лампы, было почти уютно. Истории болезней на барыбинском письменном столе, отодвинутые в тень, словно улеглись спать, укрывшись синими обложками.
В вендиспансерах они должны были бы называться Историями любви…
— А может, Гоголь подразумевал под тройкой, мчащей Русь в будущее, три составные части марксизма-ленинизма? А? — весело пошутил Цахилганов, выпив сладкий и крепкий чай сразу. — Ну и чифирь у вас.
— А может, предвидел появление троек НКВД? — усмехнулся в тон ему Барыбин, откусывая хлеб и забывая взять колбасу. — Интересно, что за Тройки нас ждут впереди.
Он налил Цахилганову ещё —
из чайника с буквами «РО» на боку.
— А смотри, что выходит! — удивился своим мыслям реаниматор. — Когда мы отказываемся от святой Троицы, то тут же обнаруживаем в жизни тройки инфернальные. Отворачиваемся от светлой — получаем чёрную. Забываем о жизнетворной — получаем гибельную. Странно всё это. Впрочем… нет, не странно.
Хоть как, а Россия
без тройственности в основе своей —
не живёт…
307
Мишка не позволял себе такого раньше. Про ЧК, НКВД, КГБ никто из друзей в присутствии Цахилганова не заговаривал —
как — не — говорят — в — доме — вешающего — о — верёвке.
— Следующая Тройка будет международной, — серьёзно ответил реаниматору Цахилганов. — Штаты, Европа, Россия. Если только ничего не изменится. Если мы сами ничего не изменим. Но для нужного изменения очень правильные выводы сделать надо. Всё перелопатить в сознании как следует, понимаешь?
Определить гнёзда крамолы! В себе и в мире. И побороть их.
— Гонишь, — усмехался ничего не понявший Барыбин, прихлёбывая и вздыхая. — Опасения твои суть глюки. Не выдавай их за истину, нездоровый человек.
— Да… — неохотно согласился Цахилганов. — Что-то такое необычное со мной происходит. С сознанием… Но, если верить книжице, которая в кресле валяется, рядом с Любовью, то так и должно быть… Кто там написал про работу двух полушарий, расщепляющих явления?
Барыбин целеустремлённо жевал свои бутерброды.
— Святитель Лука, — сказал он, наконец, утираясь белой изношенной тряпицей. — Медик. Уцелевший. Чудом не растёртый в лагерную пыль.
— Уцелел, значит… А я, держава и мир — мы дробимся…
И в Нуре живут бледные, полураспавшиеся рыбы
апокалипсиса,
и вся тварь совокупно с людьми стенает и мучится, стенает и мучится…
308
Но вскоре Цахилганов заметил назидательно:
— Смерть рассыпает всех! Всё изнашивается, всё старится, всё распадается на фрагменты. Люди, страны, мысли… Против энтропии не попрёшь. Это даже у Льва Толстого не получилось. Ну, пошёл он вспять во времени, сбежал в глубокое прошлое,
— в — молодое — прошлое— человечества —
вплоть до того, что материалистическое крамольное евангелие сочинил. А всё равно — не помолодел: помер!.. И ты вот, Барыбин, руки крестом раскинув, на пути у энтропии стоишь, разрушенью и смерти препятствуя. А толку? Отбиваешь людей у безносой на неделю, на год. Жалкие у тебя результаты… Нет. Тут надо в корне что-то менять, а не в частностях.
— Ну и как это? Менять в корне? — напряжённо спросил Барыбин.
— Нужно понять, как включить программу дефрагментации. То есть, сначала придумать её, потом запустить.
Программу самообновления жизни.
— …Любопытно. Тебя обуял здесь, у нас в отделении, дух реаниматологии. Ты, Цахилганов, погружаешься в закономерности агонии общества. И пытаешься разрабатывать методы его оживления. Ну-ну. Валяй. Думай.
Цахилганов усмехнулся:
— А в твоём представлении я только делец, конечно.
— Но программа самообновления жизни — она запущена! — сказал Барыбин, жалея его. — В первом веке. А вам с Толстым всё неймётся.
— Христос?.. Эта программа перестала работать, старик. Потому что из мира ушла…
Да — что-то — ощутимо — меняется — в — мире — из — которого — уходит — Любовь.
309
Они оба теперь задумались о странном,
одинаково уставясь на световой шар лампы.
И если можно было бы перевести их сосредоточенное размышленье с языка мысли на язык слов, то получилось бы, наверное, следующее:
«…Боже, Боже, Создатель жизни. Больно ли было Тебе распадаться и облекать третью часть Себя в плоть? Ради нас?.. Больно ли это было, Боже?
Любовь однажды уже исчезала на Земле, задавленная множеством человеческих преступлений. И тогда Бог распался сам в себе — больше, чем на три земных десятилетия. Он отдал часть себя — на истребленье — миру зла, чтобы ожила Любовь на Земле…
Ты воссоединился, Боже, сам в себе через Крестную муку Сына. Неужто и мы воссоединимся сами в себе лишь тем же самым, единственным, крестным путём? Искра Божия — в нас — сохраняет — нас — на земле для того, чтобы дух, душа и плоть пребывали — в нас — нераздельными,
скрепляемые Любовью?
Но — увы: мы опять занимаемся истребленьем Любви — в себе и вокруг, как тысячелетия назад. И распадаемся потому сами в себе при жизни, будто и не приходил Он на землю.
И плоть наша истребляет душу.
И душа противоборствует с духом.
И дух мятется и изнемогает в поруганном теле,
испачканном сладостным, гнилостным грехом.
И не оставляем мы себе иного пути для будущего самовоссоединения как только чрез очищенье муками — благодаря присутствию Божиего дыхания в нас…
Но отказ от муки становится отказом от будущего самовоссоединения: от нашего воскресения то есть…»
310
Барыбин думал об этом покорно и светло.
Цахилганов же томился,
— что — лучше — жить — иль — не — жить — вот — в — чём — вопрос…
Пожалуй, предпочтительней не рождаться.
И не рождать,
поскольку это теперь уже — бесчеловечно…
Рождать, значит, добровольно отправлять своё родное потомство — калечиться: посылать его в страшный,
изуродованный нами же, мир,
как в путешествие,
откуда неизуродованными не возвращаются.
А в вечную жизнь, единственно — ценой крестных мук, пусть попадают… рабы. Жалкие, покорные рабы —
поскольку у гордых натур на это шансов нет…
Хм, определённо, если эта жизнь — не для героев, то зачем она вообще нужна, морщился Цахилганов.
311
— Ветер стих, — сказал Барыбин, кивая на окно. — Стёкла не дребезжат. Смотри, какая тяжёлая сырость над землёй нависла. Весь надшахтный Караган боится таких дней и ночей,
Караган, ожидающий возвращения близких из недр…
— Такой же вечер был, когда в вентиляционном корпусе заискрило — наверху. И при ветре не было бы такого разрушенья, — вздыхал Барыбин. — А тут — придавило сыростью взрыв. Он и пошёл вниз, по метану… И отправляли мы, брат, сожжённых парней в морг, одного за другим.
— Да уж слыхал я про это сегодня. От вашей Марьи. Сговорились вы, что ли? Одно и то же вам на ум приходит… Скажи, зачем они идут в шахты, Мишка? Ну, их отцов насильно туда загоняли. А сыновья добровольно идут — зачем?.. Можно ведь устроить жизнь по-другому. А они, здоровые, умные, молодые, лезут под землю, где темень, холод, опасность. Где человеческие жертвы заранее предусмотрены. И где, вдобавок ко всему, им за работу не платят… Это что же за народ у нас такой особенный — подверженный суициду? Самоистребленью?.. Вожди у нас хороши — те, которые способствуют массовому умерщвленью миллионов. Религию мы выбрали — похожую на умиранье при жизни. Что это, Барыбин?!!