Она зовёт Саню и жалеет его – за то, как трудно он выбирался в мир людей; безуспешно и трудно. Из-за малокровья Нюрочкино тело оказалось способным только на слабую родовую деятельность. И Саня уже задыхался, когда ей сделали кесарево сеченье. Значит, его прошлое только боль и страх рожденья. То есть страх смерти… У неё даже швы не зажили толком. А от малокровия нужно много гулять под счастливым, ярким солнцем. И пить гранатовый сок. Тёмный как живая кровь и густой как живая кровь, он, чудодейственный и богоданный, восстанавливает самые большие человеческие кровопотери… Но это – дорогой сок. И потому его нет в Столбцах. Покупателей хорошего товара здесь найти трудно. А гулять без дела Нюрочке совсем, совсем было некогда, тем более что и солнца давно уж нет никакого. Плотное небо вынужденного греха висит над Столбцами…
Бедный Саня, народившийся недавно, не озяб ли он? И как Нюрочке отыскать своё дитя в огромном стынущем пространстве ночи? Ночь бедных черна, холодна и необъятна, конца ей не видно. «Ты не во мне, Саня… Ты исторгнут, вытолкнут, выброшен в страшный мир, одинокий мой. Теперь мне труднее сберечь тебя. Сберегу ли? Не знаю… Как жить нам порознь, Саня? Где мне взять сил, чтобы и теперь окутать тебя собою?.. Нами правят звери, не знающие жалости и состраданья. Они поглощают наши жизни. Из высоких своих бокалов они допьют наши жизни и души до конца, словно густой сок, самый дорогой и тёмный. Тёмный, как человеческая кровь. Кто остановит их, поглощающих жизни миллионов людей?.. Саня, крохотный мой, где ты?»
Давно пришедший в упадок, отрезанный небрежным делением границ от России, бесхозный тот городишко кажется Нюрочке лишь стадом разбредшихся и замерших корпусов, вразнобой прижавшихся к юго-восточным отрогам Уральских гор. Она ищет Саню повсюду, но только видит студёный ветер, метущий позёмку с пылью, волну за волной, видит души спящих от печали – и видит скучные остывшие века, которые стелятся понизу: они прах и жизнь – жизнь, и прах, и вечное равнодушное движенье… В эпоху разлома империй не дай вам Бог жить на пограничных окраинах национальных материков.
* * *
…Из южных народов никто и никогда не стремился обосноваться тут для осёдлой жизни. Даже на летнее зелёное пастбище сюда не пригоняло скот ни одно из азиатских племён. Всё, всё здесь было слишком необычным для кочевников. Уже в месяце шилде – в самую макушку лета – травы в этих лощинах выгорали дочиста. И сквозь корявые сухие корневища проглядывала странная горячая земля – розовая, будто кожа заболевшего младенца.
Эта негодная местность считалась у тюрков Воротами ветра, а ветры зарождаются и вертятся духами опасными, непонятными. И лучше проскакать через вихревые Ворота половину суток без передышки, пришпоривая утомившегося коня, но не останавливаться здесь даже на краткий привал. Не стоило спешиваться для отдыха на воспалённую нежную землю, не следовало пить воду из мелких её озёр – то малиновых, то жёлтых, а то изумрудно-зелёных. Нельзя было любоваться ими и подолгу стоять на одном месте, будь то жаркое лето с ветром знобящим, окатывающим путника с неба, как ледяной водопад, – будь то зима, закручивающая снежные вихревые столбы до самого неба.
Высокие вьюги, опасно раскачивающие звёздный ковш, опадали в Воротах ветра лишь весной, и долго ещё потом бесшумно стлались понизу, пока не превращались в талую цветную воду – малиновую, жёлтую, изумрудную…
* * *
Но Столбцами именовалась только старая часть городишка – издавна так называлось небольшое поселенье русских степняков, живших здесь с незапамятных времён. Скот, который они разводили, был мелким и неказистым, а шаткие постройки для его содержанья строились из вязанок камыша, обмазанных глиной с коровьим свежим помётом. Бывало, что осенней порой степняки втыкали в глину тонкие саженцы тополей, неведомо откуда привезённые. Те хорошо приживались и даже вырастали необычайно сильными в два лета. Однако уже к третьей осени вместо молодых деревьев торчали в розовой степи, лаково блестящей от холодных дождей, только чёрные их остовы.
Человеческий век этих поселенцев был короче обычного. Но и за быстротечную свою жизнь уставали эти люди отражать, из поколения в поколенье, набеги диких кипчакских всадников, бесприютных и жестоких, как здешние ветры.
Позже Столбцы грабили низкорослые киргизские орды, умевшие просачиваться сквозь Кокандскую линию крепостей, и рослые воинственные адаевцы, кочевавшие в Прикаспийской полупустынной низменности с древних времён. Забираясь так далеко на северо-восток, раскосые и плосколицые никогда не обретали тут большой наживы. Даже в Средние века они понапрасну отвлекались от большого Шёлкового пути с его тяжёлыми караванами. И хоть уже совсем не часто двигались в ту пору по глубоким степным колеям скрипучие повозки с бухарскими шелками и пряностями, однако удачная многодневная засада могла ещё принести разбойникам вдоволь верблюжьего мяса, не считая тюков диковинного товара.
Понять, что влекло грабителей в холодные далёкие края – опрятные, но не богатые, – совершенно невозможно и поныне. Даже удачно отбитый у русских степняков пяток низкорослых косматых коров, странно смахивающих на коз, не стоил таких трудных переходов: в обход казачьих кордонов, постреливающих с самарской стороны, или через пустые пространные степи нищих каракесеков – бесприютных бродяг, вылавливающих силками сусликов и барсуков, а зимою впадающих в спячку по глиняным норам, похожим на берлоги.
Военная добыча съедалась адаевцами на обратном стремительном пути, за пределами гиблых земель, в один присест, да и то если грабителей не настигала погоня. Но бездумное круженье во времени и шалая маета неусидчивых племён, норовящих схватить не важно что и раствориться в дали, снова гнала их пуще плети на русские рогатины, вилы, ножи и ружья. И не было уж ни сил, ни времени у жителей Столбцов, чтобы перебраться ближе к городам, а если кто и отрывался от сородичей, то возвращался вскоре тусклый, с покорёженной душой, да и говорил прочим для науки навсегда обесцвеченным голосом: «Нет, братцы, столицы не про нас – там ещё моде на немцев конца не видать… Иноземное всё прибывает, а русское изгоняется, – прячется оно по самым глухим местам, хоронится по лесам, болотам, лощинам и живо бывает одною нуждой да старым обычаем. А где вы найдёте место глуше нашего? Потому и будет оно для нас понадёжней всего».
И уж который век в Столбцах самые жестокие и справедливые дети наказывали провинившихся малышей «москвою». Кто-нибудь рослый поднимал шалуна за голову, прижав ладони к его ушам. А когда ноги виноватого отрывались от земли, то карательные жёсткие пальцы за одни только багровеющие уши держали проказника в воздухе, всё выше подтягивая и подтягивая их: «Видал Москву? Видал?» «Вида-а-ал!» – орал от несусветной боли провинившийся, давясь слезами. «Видал! Ой, видал….» Тогда прощали его, утирающего сопли ладошкой: «То-то! Будешь знать, как безобразить». И ставили на место.
Правда, время от времени, кое-кто из Столбцов пробирался всё же далеко на юг, через раскалённые мёртвые пески, к семиреченским казакам, в края барбарисовые, яблочные, солнечно-медовые. Другие уходили на Пресновскую казачью линию, к востоку, скрывающему тайну благословенного Беловодья за курящимися поднебесными вершинами гор. Третьи добирались до яицких прибрежных станиц, ежевичных, икряных, осетровых…
Но пришлых людей не жаловали ни тут, ни там, хоть и принимали иногда в батраки, на тяжёлые поганые работы. И слишком, слишком долгими бывали такие переезды для семейных повозок. Так что отрывался от Столбцов лишь какой-нибудь порченый шалопутный парень, хлебнувший любовной отравы, угрюмый книжник, не нашедший истины меж строк, закапанных свечным воском, да истосковавшийся по лучшей доле бездетный бобыль… К тому ж пограничье, восточное, западное, южное, спокойной жизни не сулило никому, а дремучий лесной север был ничуть не лучше Столбцов. Здесь азиат налетит – но умчится он восвояси от гиблого места подальше. Там же изведёт не урядник местный, так ростовщик-живодёр, городской судья – суконное рыло иль напудренный голштинский голощёкий купец.