Хотя Роджер Уайлдрейк слушал речь главнокомандующего с напряжением, он так запутался во всех этих разглагольствованиях, что у него ум за разум зашел; так бывает с деревенским увальнем, который попал в поток экипажей и не знает, куда ступить, чтобы спастись от одного и не попасть под другой.
Генерал заметил его растерянность и начал другую речь в том же духе, заговорив о своей привязанности к доброму другу полковнику… Об уважении к благочестивому и достойному родственнику мистеру Десборо… О большом значении Вудстокского дворца и парка, о решении парламента конфисковать его в пользу казны… Он выразил глубокое почтение к власти парламента и крайнее сожаление о том, что с армией поступают несправедливо; сказал, что он полон стремлений и желания, чтобы все недоразумения решались дружелюбно и мирно, без своекорыстия, споров, борьбы между руками-исполнителями и головами-руководителями в этом великом всенародном деле… Он желает, искренне желает внести в это дело свой вклад, отдать не только свое звание, но и жизнь свою, если это потребуется или если это не нарушит безопасности бедных воинов — для них, несчастных бедняков, он призван быть отцом: ведь он знает, что они следовали за ним с преданностью и любовью, словно родные дети.
Тут опять наступила глубокая пауза, и Уайлдрейк По-прежнему не мог понять, намерен Кромвель или нет облечь полковника Эверарда теми полномочиями, которых тот просил для защиты Вудстока от парламентских комиссаров. В глубине души он стал было питать надежду, что небесное правосудие или угрызения совести повредили рассудок цареубийцы. Но нет, в быстром и строгом взгляде он не видел ничего, кроме проницательности, — в то время как с языка стремительно неслись цветистые фразы, взор, казалось, строго и внимательно следил за воздействием его красноречия на слушателя.
«Черт возьми, — думал роялист, немного освоившись со своим положением и изрядно выведенный из себя бесконечными разговорами, не приводившими к определенному результату. — Будь Нол даже сам дьявол, а не только его любимец, я не дам водить себя за нос. Я даже слегка прижму его, если дело и дальше пойдет так же, и посмотрю, нельзя ли заставить его говорить более вразумительно».
Приняв это смелое решение, но опасаясь выполнить его, Уайлдрейк ждал, возможности предпринять такую попытку, а Кромвель, очевидно, был не в состоянии ясно выразить свою мысль. Он уже начал третий панегирик полковнику Эверарду, в различных выражениях высказывая свое желание угодить ему, когда Уайлдрейк нашел удобный случай вмешаться, как только генерал сделал одну из своих ораторских пауз.
— Позвольте заметить, ваше превосходительство, — сказал он с напускным простодушием, — что вы уже коснулись двух тем ваших рассуждений — ваших собственных достоинств и достоинств моего покровителя, полковника Эверарда. Но чтобы дать мне возможность выполнить мое поручение, нелишне было бы сказать несколько слов и по третьей теме.
— Третьей? — спросил Кромвель.
— Точно так, — ответил Уайлдрейк, — каковая, согласно подразделению в рассуждениях вашей милости, касается моей недостойной особы. Как вы прикажете поступить мне? Какую роль, я буду играть в этом деле?
Тон у Оливера мгновенно изменился; голос, до сих пор напоминавший мурлыканье кота, превратился в рычание тигра, готового к прыжку.
— Твоя роль, каторжник? — вскричал он. — Виселица! Тебя высоко вздернут, как Амана, если ты не будешь держать все в тайне. Но, — прибавил он уже не так громко, — храни тайну как преданный человек, и я что-нибудь для тебя сделаю. Подойди-ка поближе, я вижу — ты смел, хоть немного и дерзок, Ты был врагом республики — так мне пишет мой достойный друг, полковник Эверард, но теперь ты отошел от этого пропащего дела. Говорю тебе, приятель:: ни парламент, ни армия не смогли бы сбросить Стюартов с их престолов, если бы на них не ополчились небеса. Что ж, достойно и радостно вооружиться в защиту божьего дела, а что до меня, так пусть бы они и по сей день сидели на троне. Не осуждаю я и тех, кто поддерживает Стюартов: ведь эти долгие смуты разорили их сторонников, разрушили их семейные очаги. Я не зверь кровожадный, и мне знакомы человеческие слабости; но, друг, кто идет за плугом в великих делах, происходящих в этой стране, пусть лучше не оглядывается; поверь моему слову: если ты меня обманешь, ты получишь все сполна на виселице Амана. Поэтому скажи мне кратко: выколотили из тебя твою предательскую закваску?
— Вы сами, ваше превосходительство, — отвечал роялист, пожимая плечами, — хорошо обработали большинство из нас, в пределах того, что может сотворить дубина.
— Ты так думаешь? — спросил генерал с мрачной улыбкой, которая показывала, что он не совсем нечувствителен к лести. — Да уж, верно, это ты не врешь, мы были одним из орудий провидения. Но, как я уже заметил, мы не были так суровы по отношению к тем, кто боролся против нас в качестве врагов республики, как могли бы быть другие. Члены парламента прежде всего соблюдают свои собственные интересы и выполняют свою волю, но, по моему слабому разумению, теперь самое время прекратить эти смуты и дать каждому человеку возможность любым способом служить своей родине; мы считаем, что ты сам будешь виноват, если не станешь полезен отечеству и самому себе. Для этого нужно, чтобы ты совершенно отказался от старых взглядов и серьезно отнесся к тому, что я тебе скажу.
— Пусть ваше превосходительство не сомневается в моей серьезности, — отвечал роялист.
И республиканский генерал, помедлив еще немного, как человек, никого не удостаивающий доверием, начал излагать свою точку зрения; он говорил с редкой для него ясностью, но все же время от времени проявлял склонность к привычной многоречивости — он никогда не мог полностью от нее отрешиться, кроме как на поле боя.
— Видишь, друг мой, — заговорил он, — в каком я положении. Парламент меня недолюбливает — пусть всякий об этом знает, мне все равно, — а Государственный совет, посредством которого управляет парламент, еще того меньше. Не знаю, почему они относятся ко мне с недоверием, разве потому, что я не согласен, чтобы наша несчастная, ни в чем не повинная армия, которая следовала за мной в стольких сражениях, была разогнана, распущена так, чтобы те, кто ценою крови своей защищал страну, не имели средств прокормить себя своим трудом; думаю, это жестокая мера, это все равно что отнять у Исава право первородства и не дать ему даже похлебки.
— Исав, наверно, сам может о себе позаботиться, — заметил Уайлдрейк.
— Верно, умно говоришь, — продолжал генерал, — опасно морить голодом вооруженного человека, если под рукой у него еда, но я далек от подстрекательства к бунту или неповиновению нашим правителям. Я только прошу в приличной, уместной, спокойной и вежливой форме, чтобы они вняли нашим просьбам и считались с нашими нуждами. Но сейчас, сэр, мне оказывают так мало внимания, со мной так мало считаются, что выполнить просьбу твоего покровителя — значило бы пойти наперекор и Государственному совету и парламенту и не признавать комиссию, которую они назначили; в их руках пока еще высшая власть в государстве; по мне, пусть так и будет. И разве не скажут, что я играю на руку изменникам родины, способствуя тому, что прежнее логово кровожадных и похотливых тиранов стало теперь приютом для старого закоренелого амалекитянина, сэра Генри Ли, чтобы он владел тем местом, где так долго пребывал в ореоле славы. Поистине, это был бы опасный поступок.
— Так и прикажете доложить полковнику Эверарду, что вы не можете помочь ему в этом деле? — спросил Уайлдрейк.
— По сути дела — не могу, но если бы он согласился на некоторые условия, ответ мог бы быть иным, — сказал Кромвель. — Вижу, ты не в силах понять мои намерения, поэтому я тебе их частично объясню. Но имей в виду — если язык твой выдаст мой план и выболтает больше того, что я велю тебе передать твоему господину, клянусь всей кровью, пролитой за это страшное время, ты умрешь мучительной смертью.
— Будьте спокойны, сэр, — сказал Уайлдрейк. Его смелый и беспечный нрав был укрощен и подавлен, как сокол в присутствии орла.