— Тогда не предпочтете ли вы Черного Дугласа? С минуту никто не отвечал. Все переглянулись, лица у людей угрюмо вытянулись, губы побелели. Один лишь Генри Смит смело, твердым голосом высказал то, что думал каждый, но чего никто не отважился вымолвить вслух:
— Поставить Черного Дугласа судьей между горожанином и дворянином… или даже знатным лордом, как я подозреваю… Ну нет, уж лучше черного дьявола из преисподней! С ума ты своротил, отец Саймон, что несешь такую дичь!
Снова наступило опасливое молчание, которое нарушил наконец Крейгдэлли.
Смерив говорившего многозначительным взглядом, он заметил:
— Ты полагаешься на свой кафтан со стальной подбивкой, сосед Смит, а то бы не говорил так смело.
— Я полагаюсь на верное сердце под своим кафтаном, каков он ни есть, бэйли, — ответил бесстрашный Смит. — И хоть я не говорун, никто из знатных особ не навесит мне замка на рот.
— Носи кафтан поплотнее, добрый Генри, или не говори так громко, — повторил бэйли тем же многозначительным тоном. — По городу ходят молодцы с границы со знаком кровавого сердца на плече note 18. Но все эти речи ни к чему. Что мы станем делать?
— Речь хороша, когда коротка, — сказал Смит. — Обратимся к нашему мэру и попросим у него совета и помощи.
Ропот одобрения пошел по рядам, а Оливер Праудфьют воскликнул:
— Я же полчаса твердил это, а вы не хотели меня слушать! Идемте к нашему мэру, говорил я. Он сам дворянин, ему и разбирать все споры между городом и знатью.
— Тише, соседи, тише! Ходите и говорите с опаской, — сказал тонкий, худой человечек, чья небольшая фигурка как будто еще сжалась и стала совсем похожа на тень — так он старался принять вид предельного уничижения и казаться в соответствии со своими доводами еще более жалким и незаметным, чем его создала природа. — Извините меня, — сказал он, — я всего лишь бедный аптекарь. Тем не менее я воспитывался в Париже и обучен наукам о человеке и cursus medendi note 19не хуже всякого, кто именует себя врачом. Думается мне, я, пожалуй, сообразил, как врачевать эту рану и какие надобны тут снадобья. Вот перед нами Саймон Гловер — человек, как все вы знаете, достойнейший. Разве он не должен был бы горячее всех настаивать на самом строгом судебном расследовании, коль скоро в этом деле задета честь его семьи? А между тем он увиливает, не хочет выступить с обвинением против буянов. Так не думаете ли вы, что если он не желает поднимать дело, значит у него имеются на то свои особые и важные причины, о которых он предпочитает умолчать? Уж кому-кому, а мне и вовсе не пристало совать палец в чужую рану! Но увы! Все мы знаем, что юные девицы — это все равно что летучая эссенция. Предположим далее, что некая честная девица — вполне невинная, конечно, — оставляет на утро святого Валентина свое окно незапертым, чтобы какой-нибудь галантный кавалер получил возможность — конечно, без урона для ее девичьей чести — сделаться на предстоящий год ее Валентином, и допустим, что кавалера настигли, — разве она не поднимет крик, как если бы гость вторгся неожиданно, ну, а там… Взвесьте это всё, потолчите в ступе и посудите — стоит ли городу из-за такого дела ввязываться в ссору?
Аптекарь излагал свои мнения в самом двусмысленном тоне, но его щуплая фигурка стала и вовсе бестелесной, когда он увидел, как кровь прилила к щекам Саймона Гловера, а лицо грозного Смита жарко зарделось до корней волос. Оружейник выступил вперед, вперил строгий взгляд в испуганного аптекаря и начал:
— Ах ты скелет ходячий! Колба с одышкой! Отравитель по ремеслу! Когда бы я полагал, что твое смрадное дыхание может хоть на четверть секунды затмить светлое имя Кэтрин Гловер, я бы истолок тебя, грязный колдун, в твоей же ступе, подмешал бы к твоим гнусным останкам серный цвет — единственное не фальшивое лекарство в твоей лавке — и сделал бы из этой смеси мазь для втирания шелудивым собакам!
— Стой, Генри, сынок, стой! — властным окриком остановил его Гловер. — Здесь вправе говорить только я, и больше никто. Многоуважаемый судья Крейгдэлли! Если мое миролюбие толкуют так превратно, я склоняюсь к тому, чтобы преследовать озорников до последней возможности. И хотя бы время показало, насколько лучше было бы держаться миролюбия, вы все увидите, что моя Кэтрин ни по легкомыслию, ни по неразумию не подала повода к такому поношению.
Вмешался и бэйли.
— Сосед Генри, — сказал он, — мы сюда собрались на совет, а не свару заводить. Как один из отцов города, я предлагаю тебе забыть злобу и твои недобрые умыслы против мастера Двайнинга, аптекаря.
— Он слишком жалкая тварь, бэйли, — сказал Генри Гоу, — чтобы мне вступать с ним в ссору: я же одним ударом молота могу уничтожить и его самого и его лавчонку.
— Тогда успокойтесь и выслушайте меня, — сказал бэйли. — Мы все верим в незапятнанную честь нашей пертской красавицы, как в святость пречистой богородицы. — Он истово перекрестился. — Итак, тут предлагали обратиться к мэру. Согласны ли вы, соседи, передать в руки нашего мэра дело, которое, как можно опасаться, будет направлено против могущественного и знатного лица?
— Мэр и сам знатный человек, — проскрипел аптекарь, снова осмелев после вмешательства бэйли. — Видит бог, я ни слова не имею сказать в укор почтенному дворянину, чьи предки долгие годы исправляли должность, которую ныне исправляет он.
— По свободному выбору граждан города Перта, — добавил Смит, перебив говорившего зычным и властным голосом.
— Да, конечно, — сказал смущенный оратор, — по выбору граждан. Как же иначе? Прошу вас, друг мой Смит, не перебивайте меня. Я по своему убогому разумению обращаюсь к нашему старшему бэйли, достойнейшему Крейгдэлли. Я хочу сказать, что как бы ни был связан с нами сэр Патрик Чартерис, он все-таки знатный дворянин, а ворон ворону глаз не выклюет. Он может нас рассудить в спорах с горцами, может выступить с нами против них, как наш мэр и предводитель, но, сам облаченный в шелк, захочет ли он стать на нашу сторону в споре против расшитой епанчи и парчовых одежд, как вставал против тартана или ирландского сукна, — это еще вопрос. Послушайте меня, скудоумного. Мы спасли нашу красавицу девицу, о которой я не хотел сказать ничего дурного, так как поистине не знаю за ней греха. У них один человек остался без руки — стараниями Гарри Смита…
— … и моими, — добавил маленький и важный шапочник.
— И Оливера Праудфьюта, как он сам уверяет, — продолжал аптекарь, не оспаривая ничьих притязаний на славу, лишь бы его самого не побуждали вступить на ее опасную стезю. — Я говорю, соседи, что раз один из них оставил нам на память свою руку, они больше не сунутся на Кэрфью-стрит. А коли так, то, по моему нехитрому суждению, давайте поблагодарим от души нашего честного горожанина и, поскольку город вышел из дела с честью, а те окаянные повесы — с уроном, похороним дело — и молчок, ни слова!
Эти осторожные советы возымели свое действие на иных из горожан, которые кивали на его слова и с видом глубокого понимания глядели на поборника миролюбия, и даже Саймон Гловер, несмотря на давешнюю обиду, казалось, разделял его мнение. Но Генри Смит, видя, какой оборот принимает совещание, взял слово и заговорил с обычной для него прямотой:
— Я среди вас не самый старший, соседи, не самый богатый — и не жалею о том. Годы и сами придут, если до них доживешь, а деньги я могу зарабатывать и тратить, как и всякий другой, кто не робеет перед жаром горна и ветром кузнечных мехов. Но никто никогда не видал, чтобы я сидел спокойно, когда словом или делом нанесена обида Славному Городу и когда человек может ее исправить речью или рукой. Не снесу я спокойно и это оскорбление, сделаю что в моих силах. Если никто не желает идти со мною, я пойду к мэру один. Он рыцарь, это верно, и, как все мы знаем, истинный свободный дворянин из рода, который мы чтим со времен Уоллеса, посадившего к нам его прадеда. Но будь он самым гордым и знатным господином в стране, он — мэр Перта и ради собственной чести должен охранять права и вольности города — должен и будет, я знаю: я делал ему на заказ стальные доспехи и разгадал, какое сердце они прикрывают.