Толль, как и многие, считал, что материк этот существует на самом деле, осталось всего ничего, чтобы найти его и нанести на карту – лишь дотянуться рукой. Но сколько к таинственной земле ни тянулись, она все не давалась, ускользала из рук – строптивой оказалась.
И это только заводило исследователей, превращало их в азартных школяров, стремящихся первыми сорвать с дерева лакомый плод. Таким азартным «школяром» был и барон Толль.
Когда в прошлом году шхуна барона застряла во льдах неподалеку от Новосибирских островов, Толль решил не терять время и двигаться дальше пешком.
И пропал…
Не хотелось верить в то, что Толль погиб – это была бы слишком дорогая потеря для русской полярной экспедиции. Пока найдется другой такой Толль – пройдет много лет, а Север ждать не может.
Колчак уже проверил два продовольственных склада, куда должен был зайти Толль, – никаких следов барона там не обнаружил. Теперь надо было проверить третий склад, самый большой, и от него, как от порога, «танцевать» дальше. Колчак сунул блокнот в карман, привстав, вгляделся в месиво шуги, снега, мелких льдин, стремящихся припаяться к льдинам крупным, хрипло вздохнул – у него пошумливали легкие – и вновь опустился на осклизлую холодную доску, подровнял рулем ход вельбота, направляя его в длинный черный рукав, глубоко вклинившийся в разваренное ледовое поле, – надо было прибиваться к берегу. Колчак оглянулся: как там пируют медведи? Но медведей уже не было видно – их скрыли несколько высоких, уродливо слепленных торосов, похожих на скалы. Жесткое лицо Колчака дрогнуло, потом разгладилось, он снова подставил себе под подбородок ладонь, сплюнул. На ладони была кровь.
Лейтенант недовольно пожевал губами, глаза у него посветлели, в них мелькнуло что-то испуганное, но испуг был мимолетным, проходящим, в следующий миг он сменился упрямым выражением, и Колчак, который хотел что-то сказать боцману – второму человеку в их крохотной спасательной экспедиции, – промолчал. Подняв голову, он увидел мелкие перышки-облака, плавающие в бездонной глуби неба, на высоте, до которой никакая птица не дотянется, отметил, что перышки – недобрый знак. К непогоде.
Хорошо одно – лето на дворе. Летом непогода долго не продержится, побушуют ветры дня два-три, подерут глотку, покуражатся пьяно, гульбиво и выдохнутся – сил у них не то что зимой, снег летом долго валить не может, он хоть и противный, докучливый, хуже дождя, но быстро скисает.
На берегу вновь ничего не нашли – ни следочка, кроме медвежьей топанины, волчьих тропок да сухой расщепленной лесины, в которую было вбито несколько кованых гвоздей. Лесина была с мясом выдрана из какой-то старой поморской барки, потерпевшей крушение. Бегичев топором вырубил один из гвоздей, подал Колчаку. Тот осмотрел гвоздь, сказал:
– Лет сто пятьдесят будет этому изделию. Корабельный гвоздь. А корабль… корабль тот был задавлен льдами. – От слов его невольно пахнуло бедой. Колчак помолчал, потер гвоздь пальцами и не говоря больше ни слова, сунул его в карман брезентовика – пригодится для отчета.
– Погода портится, ваше благородие Александр Васильевич. – Бегичев звал Колчака только так, усложненно: «Ваше благородие Александр Васильевич». Колчак лишь внутренне улыбался такому обращению и ничего Бегичеву не говорил. Вначале он пробовал поправлять боцмана, но Никифор – человек упрямый: если у него что-то поселится в мозгу – это уже не выковырнуть.
– Да, я уже заметил цирусы на небе, – сказал Колчак, – их все больше и больше. Вопрос один – когда это начнется? Сегодня, через несколько часов или же позже, завтра?
Бегичев поднял красное, обожженное злым северным светом лицо, поскреб пальцами жестко затрещавшую щетину, проговорил озабоченно, по-волжски окая:
– Через два часа и начнется.
– Тогда надо вельбот вытянуть на берег.
Потерять вельбот здесь, в оглушающем безлюдье – значит потерять все, даже более чем все, – потерять жизнь.
Вельбот стоял в десяти метрах от берега, на мелкотье, между двумя неподвижными льдинами, прикипевшими ко дну. Колчак первым вошел в воду, разбрызгал ее, с удивлением засек, как из-под сапога выскочила, вильнув хвостом, некрупная головастая рыба. На эту рыбу – помесь трески с плавником – не зарятся даже чайки, она почти несъедобна, состоит только из головы да хвоста, больше в ней ничего нет, есть еще желудок, но он запутался где-то в жабрах, – ни в варево, ни в жарево эти головастики не годятся. И все-таки это – живые существа, населяющие холодный океан. Их надо беречь.
Уже в воде, обогнав Колчака, Бегичев ухватился за конец прочной веревки, сплетенной из сизаля, привычно поплевал себе на пальцы, крякнул – он всегда производил много звуков, но это не мешало ему быть самым работящим человеком в экспедиции, – перекинул веревку через плечо:
– Ваше благородие Александр Васильевич, вы бы того… А? Мы и без вас справимся. А?
– Нет, Никифор. – Колчак упрямо наклонил голову и ухватился за вторую веревку – ему не нравилось, когда для него делали исключения, он считал, что все тяготы надо делить поровну, нахлебников и барчуков с пухлыми розовыми ручками в экспедиции быть не должно.
– И-и – р-раз! – скомандовал Никифор.
Вельбот качнулся, нехотя прополз по мелкотью сантиметров двадцать и остановился.
– И-и два! – гулким кашлем выбил из себя Бегичев.
Вельбот снова качнулся, мачтой проскреб полметра по небу, на котором легких белых перьев заметно прибавилось – теперь они были ровно разбросаны по всему свету, от горизонта до горизонта, накренился на одну сторону, попав правым полозом в ломину.
– И-и р-раз! – вновь скомандовал Бегичев.
Вельбот дергался следом за рывками людей, скрипел суставами, проползал совсем немного и опять застывал, будто примерзнув к мелководью. Он делался тяжелым, неподвижным, словно гигантский утюг; дерево, окованное по днищу металлом, трещало, и Железников, выкручиваясь из веревочной петли, которую он надевал на себя на манер офицерской портупеи, сипел озабоченно, сдвигая в одну линию мохнатые черные брови:
– А бот у нас не рассыпется?
– Не рассыпется, – сипел ему в ответ Бегичев, – бот специально построен для китобойного промысла, а там в ходу посудины прочные.
Колчак молчал, не вступал в разговоры. Он вообще любил работать молча.
– И-и – два!
Лицо у него затекало, как будто становилось ободранным – горький пот был способен, как кислота, выесть глаза. Ноздри щипало, изо рта текла тягучая, будто сироп, слюна, в груди сипели, лопались впустую легкие – здесь, на высоких широтах, всегда не хватало воздуха. Стоило только немного напрячься, как в теле появлялась чугунная тяжесть, губы начинали хлюпать впустую, стараясь хоть чуть-чуть захватить кислород, снег перед глазами делался кровянистым, словно медведи обильно полили его нерпичьей кровью.
Коварнее и злее белого медведя в здешних местах зверя нет. Отбиться от медведя можно только пулями. Бурый медведь от схватки с человеком уклоняется: с одной стороны, побаивается двуногого, с другой – лень, с третьей – летом он сыт, а бурый мишка злой бывает, только когда голоден, сытый же просто уходит в кусты, порыкивает, лежа где-нибудь в малиннике, да поплевывает презрительно в сторону человека. А белый медведь словно специально ищет стычек с человеком: если сойдется с ним на льду и у человека с собою не окажется ружья – будет худо. Медведь, завалив его, сдерет скальп, поскольку очень не любит человеческого взгляда, закроет им глаза, переломает ребра, расплющит хребет и, отъев голову, оставит смятого, растерзанного, лежать на льду…
С жестокостью и непонятной ненавистью полярного медведя к человеку Колчак и Бегичев сталкивались уже не раз.
Такое впечатление, что медведь специально старается не пустить людей в Арктику, с рычаньем встает у них на пути – оберегает снег и льды, оберегает хрупкую здешнюю природу. Кто знает, может, в этом и заключена некая сермяжная правда – та самая правда, которую не знают ни Колчак, ни Бегичев.