Ее встретил фельдшер Стеклов. О нем Андрей Николаевич говорил: «Я давно его не видел. Мы только изредка обменивались письмами. Но я голову прозакладываю: каков был в пятнадцать лет, таким и остался. Спокойный, надежный. Раз уж вы твердо решили ехать, нам всем будет спокойнее, если к нему. И Федя Стеклову не чужой: Мити Королева сын».
Он правду сказал, Андрей Николаевич, с таким человеком надежно. Большелобый, спокойный. «Приживетесь, — сказал он, — тут народ хороший. А ты, значит, Митин сын? Ну, с приездом! Жить будете у меня».
Саша поглядела: жена, четверо ребят. Нельзя. Он огорчился, но она знала: нельзя. А потом она сидела с Федей на чемодане в сельсовете, пришла Варя и тоже сказала: «Пойдем ко мне жить».
И у Саши появился дом.
В большом городе чужой ходит от гостиницы к гостинице и всюду слышит: «Мест нет, мест нет». А тут чужие подходят и говорят: «Пойдем ко мне». Вот какая она, эта страна, Белоруссия!
Что бы ни было, — думает Саша, — что бы ни было, где бы я ни жила, а здесь тоже мой дом. Если бы мне сейчас сказали: «Езжай домой» — поехала бы я? Нет. Правда ли это? Правда. Я не могу быть без детей, но без него могу. В Москве я была боль, мученье, я была не человек. Ты убежала сюда от боли? Ты спаслась от нее? Не знаю. Но здесь я человек. Удивительно: они с Лешей так долго жили порознь — война, Германия, — а думают и видят одинаково. Все, что мучает ее, мучает и Лешу. С Митей она была все время рядом. Почему же ей то и дело казалось, что они не слышат, не понимают друг друга? «Ты — журналист, тебе глаза песком засыпать нельзя», — сказал ему однажды Леша. Да… Все видеть — это бывает страшно. Как хочется закрыть глаза, не думать. Страшно додумывать. А надо… Ну, а что же будет дальше? Вот летом она поедет в Москву. И тогда поймет, как будет жить дальше. Через полгода вернется из далекой экспедиции Федина тетка. Наверно, она захочет взять Федю. Такой маленький, он все теряет, теряет: сначала умерла мать, потом не стало отца. И вдруг меня не станет… Нет, не буду об этом. Уснуть бы. Почему я не сплю?.. Из темноты выплывают лица девочек — зыбкие, будто отражение в воде… И снова утро.
— Саша! — окликает Варя. — Ты послушай, что радио говорит.
— А что такое?
— Ты слушай. Сталин помирает…
Не видя, она знала, как сейчас в Москве. Улицы, запруженные людьми, толпы у Дома союзов. Приспущенные траурные флаги. Смятение. Слезы. Речи.
А здесь? Тишина. Село словно вымерло. Все разошлись по своим хатам и притаились в молчании.
Еще минуту назад автобус не очень быстро, но упрямо одолевал дорогу, подскакивал на ухабах, и деревья подступали к самой дороге, и ветки гремели по окнам автобуса. И вдруг он встал как вкопанный. Саша подтягивает на плечах рюкзак — там два белых батона, пряники и сахар для Феди с Олей, цветные карандаши и песенник — просил заведующий клубом, три общих тетради просил директор школы; и лекарства, лекарства, много лекарств.
— Есть кто до Ручьевки? — спрашивает Саша. Никто не откликается. Не беда, дорога знакомая, много раз хоженная — и ранним утром, и жарким полднем, и темным, прохладным вечером. Вот она перед ней, безлунная лесная дорога. Потом будет поле, а за полем сразу Ручьевка, дом.
…Идешь лесом и видишь под деревом могилу. Идешь полем, смотришь огорожен пустырь. Тут стояла деревня. Ее спалили. И хаты, и людей. В поле осталось только это огороженное пустое место. И кажется, что деревянная изгородь молча говорит: помни. И люди помнят. И память эта вернула людей на пепелище. И снова выросли села…
Темнота, не видно ни зги, но Саша идет так, словно ярко светит солнце. Дорога сама ведет ее, привычная, знакомая дорога. И вдруг Саша слышит: кто-то идет следом. Не почудилось ли? Но нет, хруст сухих веток под ногами, мерный шорох листьев выдают чей-то осторожный шаг.
Куда идет человек? Если в Ручьевку, почему не откликнулся? Эта дорога только в Ручьевку, если ему в Иолчу, надо было у самого Чернолесья взять влево.
Ночью в лесу лучше идти в одиночку, чем слышать за собой чей-то осторожный шаг. Хоть бы женщина. Нет, женщина давно бы ее окликнула. Боишься? Боюсь. Неуютно. И словно бы еще темнее стало. Иди спокойно, забудь того, кто позади. Думай о чем-нибудь своем. Ведь есть о чем подумать… Читай стихи, вспомни все, какие знаешь… Лучше пропустить его вперед, вся тревога оттого, что он идет следом. Или окликни, спроси: куда идет? Как зовут? Тут люди легко обо всем друг друга спрашивают. А шаги все ближе. И только Саша хочет обернуться, как слышит свист. В ночной тишине Саша узнает первые такты знакомой мелодии. Она идет, не оборачиваясь, и слушает. Первый концерт Чайковского. Уже не страшно. Уже легко, уже весело и как-то бесшабашно на душе. Умолк? Ладно, слушай. И она свистит «Осеннюю песню». А он в ответ… Что же это? Постой, постой, это вокализ Рахманинова, вот что это такое. Ладно, а теперь слушай ты — и она свистит. «Дорогая моя столица, золотая моя Москва!»
Она слышит смех, оборачивается и бежит навстречу.
— Давайте ваш рюкзак, — говорит Андрей Николаевич. — Кто научил вас свистеть?
— А брат зачем? А Таисия Савва?
— Я уже два дня как в Ручьевке. Мы с Сергеем вспоминаем, вспоминаем и пьем — за Митю, за Федю, за вас, за самих себя. Хотел ехать за вами, да все в один голос говорили, что разминемся. Вот два вечера подряд вас встречаю. Я за Федей.
Саша останавливается.
— Дмитрий Иванович вернулся?
— Нет еще. Но он уже в пути.
— Господи! Какое счастье! Бывает же, бывает такое счастье!
— Так зачем же вы плачете?
— Постойте, но как же, ведь мне так хотелось самой его отдать. Я столько раз видела это во сне. Открывается дверь, он входит… Расскажите все с самого начала: что же было? Письмо? Телеграмма?
— Сначала я узнал в прокуратуре, что его освобождают… За отсутствием состава преступления. Дал ему телеграмму. А навстречу шла его телеграмма мне: еду, мол. Но его поездка — дело долгое, дней десять, не меньше. Я к тому времени привезу Федю.
— Счастье какое! Если бы я была в Москве, мы бы с вами вместе его встретили! Но как же я тут без Феди? А вы звонили нашим перед отъездом?
— Звонил. Дмитрий Александрович в командировке. Девочки заходили, принесли письма и посылку.
— Письма сейчас с собой?
— А если бы и с собой? Как вы собираетесь их читать? И еще они прислали газету со статьей Дмитрия Александровича о барском шофере, который выселил старушку из ее комнаты.
— Я читала. Сильно. И горько. Правда? А Федя вас признал?
— Федя прилип к калитке. Он ждет вас.
— Ну расскажите же мне про девочек! И про все, что делается на свете!
Они шли лесом, и под ногами шуршали мокрые листья. Потом дорога вывела их в печальное ночное поле. Потом замерцал вдали огонек, послышался далекий лай, ни с того ни с сего вскрикнула ночная птица.
А они все шли и говорили обо всем вперемешку, для постороннего уха без смысла и порядка — сразу обо всем: говорили про Федю, девочек, Дмитрия Ивановича. И про все, что делается на свете…
У почты их окликнули.
— Александра Константиновна, — услышала Саша голос Новохатнего, — вам с утра телеграмма лежит.
Она схватила телеграмму и под фонарем прочитала: «Еду. Спасибо. Целую руки. Королев».
Бывает же, бывает такое счастье!
Какое у Новохатнего славное лицо: он стоит под фонарем, и Саша видит это широкое доброе лицо, почему оно прежде казалось ей злорадным?
— Павел Трофимович, — говорит она. — Помните, мы говорили с вами о врачах? Вы читали? Их выпустили. И вот вышел еще один, мой друг, отец Феди.
— Откупились. Бывает.
— Что?!
— А вот то: раз посадили, значит, за дело. А тут вдруг на тебе, выпустили. Ясное дело: сумели откупиться. Они денежный народ, врачи эти…
Почерком Леши: Дорогая Саша! Почерком Тани: Дорогая Саша!
Почерком Леши: Вот мы уже не на Курилах, а на Урале, и мне стыдно сейчас, что я так огорчался, здесь оказалось очень здорово! Жаль, конечно, что не удалось кончить академию, но это, думаю, еще впереди, а? Здесь такая природа, что я просто одурел. Лопухи растут выше человека, в каждый лист можно вполне завернуться.