Она улыбнулась Саше. И, встретив этот пристальный синий взгляд, Саша сказала:
— Спасибо.
…Когда она легла, Саша обошла все свои палаты, потом заглянула в седьмую. Подошла к Ирине и провела рукой по ее щеке, будто это была Анюта или Катя.
— Не жалейте о том, что рассказали мне, хорошо?
— Зачем же?
— Бывает. Расскажет человек, а потом пожалеет. Не жалейте.
— Не буду.
…Вот уже полтора часа, как идет операция. Она продлится, наверно, еще час. Внизу, окаменев, ждут два мальчика. Есть ли на свете мука тяжелей ожидания? Все заняты, все что-то делают, а ты жди, и мучайся, и готовься к худшему. Они пришли с книжкой, но какое уж тут чтение. Застыв, смотрят перед собой. Вчера они сидели с матерью в саду до самого вечера. Она простилась с ними, поднялась на крыльцо и вдруг позвала:
— Погодите! Я хочу еще раз на вас посмотреть.
И они вернулись. Саша не могла забыть этих лиц и глаз.
Теперь она ждет сигнала, когда можно ехать за Ириной. Девушку, которой оперировали щитовидную железу, уже давно привезли, она сидит, распластавшись на высоких подушках. Ее оперировал Аверин, все хорошо.
А та операция еще длится. Саша спускается вниз, надевает маску и заходит в операционную.
— Зажим! На бронх! — слышит она голос Дмитрия Ивановича. Не поворачиваясь, он протягивает руку и берет зажим. Не оборачиваясь, каким-то боковым зрением, Королев видит Сашу и говорит:
— Я хотел оставить хоть несколько сегментов, не вышло. Все легкое поражено.
Рука Ирины беспомощно лежит вверх ладонью, будто прося. Запрокинутое спящее лицо безмятежно.
— Готовьте каталку, — кидает Королев Саше. Кровать на колесах уже давно готова. На белой простыне грелки — синяя, красная, зеленая.
Люба, сестра, которая дежурит сегодня вместе с Сашей, открывает дверь операционной и вкатывает туда кровать.
Шов как кривой частокол. Обнаженное тело перекладывают на теплые простыни. Осторожно. Тише! Укрыть. Грелки к ногам. Лифт поднимает их наверх, и Саша подкатывает кровать к палате. В дверях столпились больные — и те, у кого операция позади, и те, кто только ждет ее.
Глаза сочувственные — ах ты бедная! Глаза жадно любопытные, глаза испуганные — и со мной так же будет?
Взглядом, движением руки Саша просит отойти. Нехотя, медленно больные расходятся. Ирина спит. Саша подносит ладонь к ее губам — не дышит! Нет, дышит, дышит: тепло дыхания как прикосновение теплого ветра. Ее первые слова:
— Мальчикам… сказать… мальчикам… Мальчики ждут… Устала, — говорит она. — Уходилась…
Она засыпает и просыпается, она тихо стонет в забытьи. Саша дежурит вместе с Любой. Они привыкли друг к другу и действуют как один человек, понимая все с полувзгляда. Сегодня, кроме Ирины, еще двое после операции. Всем нужно неусыпное внимание, всем троим плохо. Но хуже всех Ирине. Надо следить за кислородными трубочками, следить, чтоб не отказала система переливания крови: неслышно капает из стеклянного баллончика кровь. Через стеклянную трубку, которая соединяет две резиновые, видно, как по капле, без стука, неслышно капает кровь.
Потом надо будет ввести в эту исколотую, измученную руку хлористый кальций. Потом…
Саша опомнилась, только когда пришла смена: Прохорова, ночная сестра. Саша сдает ей дежурство и… остается.
— Что ж не уходите? — спрашивает Прохорова. — Или дома делать нечего? Сидите, мне же лучше.
Саша остается. Ночь полна стонов, тихого бормотанья, жалоб, тоски. Скрипят полы в коридоре, за окном качается на ветру фонарь.
Когда Ирина в сознании? Когда бредит?
— Хотите, я прочту вам мои стихи? — говорит она.
— Не надо. Вы устанете.
— Нет, послушайте. Дайте руку. Как же там было…
И когда в одинокий полуночный час
Задрожит, в испуге и погаснет свеча,
Ты в последней нахлынувшей темноте
Подведешь тихонько итоги потерь,
Улыбнешься, как равный, в лицо судьбе,
Ляжешь — и руки начнут слабеть.
Она умолкает, обессилев. И потом в забытьи говорит:
— Есть где-то на земле город… Там все по-прежнему… как в детстве… Я еще вернусь туда. И увижу свой дом. И печку, за которой мы шептались…
Открыла глаза, взглянула:
— Саша, это вы? У меня в тумбочке тетрадка. Когда-нибудь отдадите ему… Когда-нибудь… Или… когда подрастут дети…
Есть ночью в больнице такой предрассветный час, незадолго до побудки, становится совсем тихо. Все уснули. Не скрипят полы. Не стонет больной из второй палаты — затих. Не кашляет старик из восьмой. Почему-то становится зябко и так клонит ко сну, что кажется, сейчас уронишь голову на руки и тотчас уснешь.
И вдруг за стеклом двери темный силуэт. Дверь тихо отворяет чья-то рука: доктор Королев.
— Саша, сейчас в ординаторскую звонил Дмитрий Александрович. Он едет из редакции домой и заедет за вами. Не спорьте. Я останусь тут. Я не уйду. Спускайтесь. Поспите. День будет трудный.
Саша тихо бредет по лестнице, по саду к проходной, на улицу. Ветер холодный, пронзительный. Качаются и скрипят деревья, качаются фонари. Почему, когда не выспишься, еще холоднее? Что-то есть славное в этом осеннем ветре — непокорство, свежесть, напор. На улице уже стоит машина.
Саша садится рядом с Митей и, уткнувшись лицом в его плечо, засыпает.
И снова утро. Саша открывает дверь больницы и видит мальчиков. Лица у них отчаянные.
— Что? — спрашивает она.
— Мы не знаем, — отвечает старший. — Никто ничего не говорит. Может быть, ей хуже?
Не дожидаясь лифта, Саша летит наверх — скорее, скорее, через две ступеньки, через три, скорее!
— Дмитрий Иванович! — начинает она и, задохнувшись, умолкает: обрывается и падает сердце…
— Мальчики здесь? — спрашивает Королев. У него тяжелое лицо, тяжелые глаза, запекшиеся сухие губы.
— Да. Я их видела. Я им скажу. Сейчас спущусь и скажу.
— Нет. Я сам.
…Это случилось только что. Она опоздала на какие-нибудь двадцать минут. Ирина лежит за ширмой укрытая простыней. Саша поднимает уголок простыни и видит спокойный лоб, спокойные уснувшие губы и тихие ресницы в полщеки. «Уходилась», — вспоминает она.
Митя называет свою работу — проклятая. Нет, это ее, Сашино, дело проклятое, безутешное. И она спрашивает себя о том, о чем всегда думают у гроба живые: где ты теперь? Слышишь ли? Куда же оно ушло — все, что было живо еще вчера, еще минуту назад — твоя мысль, твое горе, твоя любовь. Разве можно понять, что всего этого больше нет…
— Очумел! Очумел! — говорит Анисья Матвеевна. — Не один ты работаешь, все нынче работают! Подумаешь, он один на свете работает! Есть люди не глупее тебя, а спят! И дело делают! Нет такого закона, чтобы не есть и не спать.
Она говорила правду: Митя работал днями, ночами, будто наверстывая упущенное. Он и раньше, бывало, поздно приходил из редакции, но теперь он там дневал и ночевал. Приходя домой, взглянув на спящих детей и поужинав, он снова садился за письменный стол и принимался за неоконченную статью.
— Саша, — будил он ее иногда, — вот послушай, прошу тебя, ну, проснись, проснись и послушай. Мне очень надо понять: получилось?
И, присев на край дивана, читал.
— Нет, тогда уж сначала, я по кускам не понимаю, — говорила Саша и принималась слушать.
Она слушала хорошо и хорошо понимала. Она вдруг говорила что-нибудь такое, что заставляло его снова сесть к столу и все перечеркнуть.
— Митя, описание картины здесь совсем лишнее.
— Почему?
— Ну вот поверь. Ну, посуди сам: ты говоришь, как уютно было у них в комнате, как беззаботно и дружелюбно велась беседа, а потом описываешь эту картину, как это у тебя там: «Скачут всадники, у одного замкнутое, недоброе лицо и коварная улыбка на губах», — и ощущение покоя, дружелюбия исчезает, нет его…