Саша шла опустив голову и молчала.
— Я не говорил тебе раньше, но мне здесь душно. Душно, понимаешь? Они разрушат мои отношения с Аней. И наши с тобой…
— Чего же стоят наши отношения, если их кто-нибудь может разрушить?
— Ты не знаешь, что может сделать пошлость.
— Да слышишь ли ты себя? Ты говоришь о моей семье — пошлость!
— Прости меня. Но сегодня я не хочу подбирать слова. И если мне говорят «отчим» — это пошлость. Неужели ты не понимаешь? И в конце концов я не ангел… Это я должен сказать со всей прямотой.
Да, надо сказать по правде: кем-кем, но ангелом он не был.
Ну что ему стоило сказать Константину Артемьевичу хоть одно ласковое слово? Ради нее, Саши. И, может, все опять пошло бы по-старому, пусть не всегда гладко, но привычно.
Но Митя этого слова не говорил. Он только сухо кивал: здравствуйте, мол.
Константин Артемьевич был добрее. Он пытался завести разговор. Он спрашивал:
— Митя, а вы читали во вчерашней «Литературке» любопытный фельетон?..
— Простите, не удосужился, — отвечал Митя, не дослушав и едва приметно сдвигая брови. — Прочту, непременно прочту.
Отец отвечал грустным взглядом. Когда Мити не было дома, он заходил в Сашину комнату или забирал детей к себе. Он читал им, гулял с ними по Серебряному переулку, подолгу сидел на скамье под обуглившимся каштаном.
Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать. Ничего. Он стал приходить очень поздно — не раньше двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел и ложился спать… «Он так мало видит нас — и не скучает? — думала Саша. — Как же так?»
Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас и в выходной день его не было дома. Шли дни, он возвращался все позднее.
Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку? Если я не могу их помирить, если он не понимает, что все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если бы тебе сказали: ты мачеха… О, я бы! Вот то-то. Но как же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вернемся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо. И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?
Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником, сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутренний монолог:
— Брак — это отживший институт. Счастливых браков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться и вопить на людях, — тут она посмотрела на Лелю, которая жарила яичницу, — но по сути… по сути… Помните, как там у Вертинского: «даже самой нежной любви наступает конец»… Да, по сути…
Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к себе.
— Погуливать стал? — соболезнующе сказала Леля. — Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать хуже нет.
Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.
Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром же исчезал чуть свет, коротко бросив: «Рано не жди».
И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за пазухой, все молчала и молчала.
Но вот однажды (это было примерно через месяц после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он пришел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вытянул ноги и сказал:
— Поди сюда. — Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув прямо и ласково, сказал:
— Ты мне веришь?
— Верю.
— Умница. Очень веришь?
— Очень.
— Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного потерпи. У меня есть для тебя подарок.
— Часы?
— Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и назначу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?
— А не можешь ты хоть намекнуть… ну, хоть словечко…
— Не могу, — ответил он твердо. — Я и так уже сказал слишком много.
Они растут, и каждый день приносит что-нибудь новое. Еще совсем недавно мы радовались каждому новому Катиному слову. А сегодня мы с ней гуляли, и она излагала мне свои политические убеждения:
— Когда я пойду в школу, то буду учить французский, английский и русский, а немецкий не буду, потому что по-немецки говорят фашисты, а все фашисты очень плохие. Гитлер — очень плохой, хуже Бармалея. Я его боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему не открывай. Если будет говорить тоненьким голоском, тоже не открывай. Фашисты плохие, страшные и не любят хороших девочек.
Фашистов она сильно не жалует. Летом сказала:
— Мне фашисты всю спину покусали.
Речь шла о комарах. Все плохое всегда делают фашисты. Когда мы проходили мимо витрины игрушечного магазина, Катя сказала:
— Этот медвежонок хочет мне подариться.
Мы постояли с ней у витрины, как я стояла в детстве. Потом я взглянула на большое окно по другую сторону улицы. Оно закрыто темными шторами.
…Когда же Митя скажет мне: «Приходи на угол Серебряного переулка и Арбата?» И что такое ждет меня на этом углу?
Анюта почти никогда не спрашивает об Андрее. Если я рассказываю, она слушает жадно, но сама не спрашивает. Только раз спросила:
— Мой папа хорошо учился, когда был маленький? А он любил играть со мной?
И еще:
— А мой папа любил меня так же, как Митя Катю?
В школе ей по-прежнему плохо. Она спрашивает:
— Мама, это правда, что ты, когда была маленькая, любила ходить в школу?
— Правда, Аня. Я очень любила нашу учительницу.
— Расскажи мне про нее.
Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну? Она была для нас самый лучший, самый справедливый человек на свете, и мы во всем хотели походить на нее, не только в справедливости и доброте. Она говорила не «восемнадцать», а по-старинному «осьмнадцать», и мы, к удивлению своих родителей, ни с того ни с сего произносили «осьмнадцать». Она, задумавшись, проводила рукой по лбу и мы то и дело хватались за лоб. Все, все в ней было нам по душе.
— А я совсем не хочу быть, как Зинаида Петровна, и никто у нас не хочет.
И так всякий раз: мои рассказы об Анне Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды Петровны.
— Все плохо, все плохо, — говорит Аня. — Это только в книжках хорошие школы. А на самом деле школы совсем не такие. И зачем зря пишут! — Помолчав:
— Когда я буду учить детей, я никогда не буду на них кричать! Никогда.
На днях, придя из школы, сказала Мите:
— Вот слушай, сегодня у одной девочки пропало десять рублей. И Зинаида Петровна посмотрела у всех в портфелях и в карманах. Митя, разве это правильно? Почему она не верит, если я говорю, что не брала? Разве она правильно делает?
— Не правильно! — отвечает Митя.
— Ну вот, я же говорила!
Седьмое ноября было дождливое, а у Анюты нет калош, она сидела дома. После праздников Зинаида Петровна сказала:
— Сейчас вы будете писать сочинение об октябрьских праздниках и о демонстрации.
— А если я не была? — спросила Аня.
— Ты говоришь не правду, — ответила Зинаида Петровна. — Ты живешь в культурной семье, и не может быть, чтобы тебя не взяли на демонстрацию. Садись и вместе со всеми пиши сочинение: «Как я ходила на демонстрацию».
И Аня написала так: «Утро было солнечное. Трудящиеся стройными рядами шли на демонстрацию. В голубом небе был слышен рокот самолетов. Люди несли плакаты, лозунги и портреты. Всем было весело и радостно. Я шла с мамой и держала красный флажок».
— Аня, ведь ты же не была на демонстрации? Зачем же ты наврала?
— Мама, где же я наврала? Я просто написала сочинение. Ведь это не правда, а сочинение.
Что же делать? Не знаю. Зинаиду Петровну очень уважают в школе: у нее тридцатипятилетний стаж.
Аня:
— Мама, мама! В школе как было весело! Зинаида Петровна заболела, с нами занималась учительница из класса «Б». Мы решили веселую задачку, читали веселый рассказ, а потом пели веселую песню!