— Забирайте раненого и идите за мной, я высмотрел дорогу. Скорее, скорее, а то нас обнаружат.
Никто не двинулся с места, никто не ответил. Мы еще сильнее вцепились в землю. Дросакис позвал нас во второй, в третий раз. Не получив ответа, он бросился к Микроманолацису, подскакивая, как заяц, перед падающими пулями, взвалил его на спину и ушел. В этот момент мы почувствовали в нем вожака. Первым я, а за мной и другие побежали вслед за ним. Когда мы оказались в безопасности, Граваритис как ни в чем не бывало начал ругаться:
— Шагайте быстрее, мерзавцы… Трусы! Чуть было из-за вас не попались!..
Этот день в корне изменил мое отношение к Дросакису, я понял, что он на голову выше всех нас. Я сказал ему об этом, но он возразил:
— Ну что ты, Манолис. Зачем такие громкие слова? Страх перед смертью всегда придает смелости. Раз сержант наложил в штаны, значит, кто-то другой должен был вести солдат.
— Я об этом и говорю и восхищаюсь тобой.
— Нечем тут восхищаться, друг! Это пустяки. Знаешь, какие герои есть!
После этого разговора мы стали более откровенны друг с другом. Я много услышал от него нового. Дросакис признался мне, что его очень волнуют люди и их судьбы. Он рассказал мне о Прометее, которого, говорят, в этих местах мучили боги за то, что он принес людям огонь. Я слушал его, разинув рот, и пытался понять, к чему он говорит все это.
— Какую бы жертву ты ни принес людям, им все кажется мало. Потом и кровью завоевывается новое. Думаешь, что наконец-то у людей открылись глаза и они сделали шаг вперед, но не тут-то было, они снова пятятся назад. Некоторые теряют мужество. «Пусть все летит к черту, своя голова дороже. Лишь бы свою жизнь устроить, а на остальных наплевать». Да, Манолис, многие так думают. Они хотят обрубить крылья у жизни — орла превратить в ощипанную курицу. Нет, нельзя требовать от людей, чтобы они сразу все поняли и с готовностью пошли за нами. Слишком мы торопимся. Со временем эти отсталые люди, которые пока еще сами не знают, чего они хотят, поймут, на чьей стороне правда, и распрямят плечи. Не бог создал мир таким жестоким.
Он внимательно смотрел на меня, будто изучая.
— Даже ты, Манолис, столько повидавший в жизни, попав в самую гущу солдатской массы, теряешься, когда слышишь что-нибудь новое, тебе даже становится страшно. Когда ты и тебе подобные проснутся, настанет весна для человечества.
Меня задели его последние слова, и я спросил:
— Скажи, Никитас, зачем тебе понадобилось придумывать себе заботу? Какое тебе дело до того, что говорят и делают люди? Раз все они такие же твердолобые, как я, очень тебе надо о них беспокоиться!
— С такими благоразумными суждениями далеко не уедешь, — ответил он. — Я, Манолис, если даже вижу человека, увязшего в грязи, не теряю надежды его спасти. Я считаю, что по природе своей человек не глуп. И со временем многое начинает понимать. Посмотри, как быстро здесь, на фронте, люди прозревают.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, Никитас. Дай мне землю и возможность спокойно обрабатывать ее — больше мне ничего не надо.
— Согласен. Только ни я, ни кто другой тебе ее не даст, ты сам должен ее добыть. Но нужно знать, как это сделать. Человеческий разум — не зло, Манолис, и нечего бояться думать. Ответь мне: разве плуг переворачивая землю, приносит ей зло? Так и знание, умение думать — разве это приносит зло человеку?
— Не запутывай ты меня, пожалуйста. Сказать тебе, чего хочет крестьянин? Главное, что ему нужно, — это земля, своя земля. Если хочешь более точно — свое поле и чтобы оно давало урожай. Богатый урожай, который крестьянин мог бы продать по хорошей цене, так, чтобы его не обобрали ни торговцы, ни ростовщики. Еще ему нужны крепкие и сильные животные, которые давали бы приплод. Он хочет иметь свое хозяйство, жену, детей, благословение бога и спокойную старость. Больше он ни о чем не думает и не хочет думать.
Дросакис улыбнулся.
— А кто же тебе это добро даст?
— У нас в деревне все было. Если бы остался Венизелос, то и теперь всем было бы хорошо — и малоазиатским и всем прочим грекам.
Дросакис встал и дружески похлопал меня по плечу.
— Хорошо мы сегодня с тобой потолковали, — сказал он. — Мне пора. Этот мерзавец Граваритис опять посылает меня в наряд.
— Позавчерашнего позора он тебе не простит. Он готов тебе глаза выцарапать! — Я тоже встал. — Пойду с тобой, — сказал я. — Хоть мы и думаем по-разному.
Угостив меня сигаретой, он зашагал вперед, по привычке засунув руки в карманы. Он шел и бормотал себе под нос свои стихи, над которыми трудился уже два дня:
Солнце говорит Земле-планете: —
Крутишься в пространстве мировом,
Как безумная.
Ребячество ведь это!
Ты пойми: нельзя играть с огнем!
Однажды вечером, перед отбоем, Дросакис вошел в палатку и сказал:
— Сегодня к нам придет новичок.
— Кто это? — спросил я.
— Лефтерис Канакис.
— Ты его знаешь?
— Да. Птица высокого полета. Он из очень богатой семьи на Крите. Неплохой парень. С ним весело будет. И сигареты будут.
— Я слышал, что он хоть у генерала в палатке может устроиться. Только стоит ему захотеть. Говорят, он всюду вхож, — сказал я.
О Лефтерисе Канакисе знали почти все, от солдата до командира дивизии, одни меньше, другие больше. Знали о его чудачествах, о его страсти раздавать подарки направо и налево. Он был веселым и добродушным парнем атлетического сложения, но таким медлительным, что, казалось, будто ему жить лень. Отец его был очень богат. Говорили, что у него даже в Европе были конторы и что он близко знаком с Венизелосом. Старшего сына он успел отправить в Париж. А Лефтерис из упрямства не послушался и остался. Тут же его схватили враги отца и отправили на фронт простым солдатом. Много раз приходили приказы о переводе Лефтериса Канакиса в Смирну, но почему-то никогда не выполнялись. Тем не менее и сержант и офицеры делали ему всякие поблажки. Они надеялись, что в будущем он не забудет их услуг и поможет им получить выгодное место. Его освобождали от тяжелых и опасных заданий и разговаривали с ним не как с солдатом, а как с командиром. Не раз я задавал себе вопрос, что может связывать Канакиса с Дросакисом. Сказать, что Дросакис заискивал перед Канакисом или шел у него на поводу, — нет! Часто он бывал с ним резок и даже груб. Никогда не скрывал своего мнения о нем и его семье. А Канакис выслушивал его чуть ли не с удовольствием, называл «мудрым Аристидом», «миссионером» и «реформатором». Он даже давал читать ему свои личные письма, приносил журналы и газеты, которые получал из Лондона и Парижа, и очень любил, когда Дросакис комментировал их.
Дросакис собирался написать какое-то исследование о малоазиатской кампании и часами читал газеты, журналы, делал выписки, не расставался со словарями.
— Мало тебе того, что ты сам воюешь? Хочешь знать, что за кулисами происходит? — посмеиваясь, спросил как-то Какакис. — Зачем? Какая от этого польза? «Плыви мой челн по воле волн…» — пропел он.
Дросакис глубоко вздохнул. Когда он был погружен в свою исследовательскую работу, то не любил, чтобы его отвлекали. Я не понимал такого усердия и тоже пристал к нему с вопросами. Он сердито глянул в мою сторону, готовый послать меня к черту, но почему-то раздумал, подавил раздражение и стал терпеливо и с видимым удовольствием, словно учитель, нашедший прилежного ученика, отвечать мне.
Вмешался Канакис:
— Что же это такое? Можно подумать, что тебя больше всего волнует просвещение Аксиотиса! — пошутил он.
— Откровенно говоря… просвещение Аксиотиса важнее, чем твое или мое. Когда он кое-что поймет, можно будет надеяться, что и действовать он начнет соответственно, и до него дойдет, что словами дом не построишь.
— Ты все свое. Ну ладно. Мне от этого ни жарко ни холодно. Но возражать я тебе не буду. Ты это знаешь. Хотя для меня социализм… это игра. Она оттачивает мысль, будоражит кровь…