— Гарриэт, ты действительно не можешь обойтись без официальной печати на любви?
— И долго ты будешь любить меня? Я ведь не жена, ты можешь меня бросить в любой момент. Я знаю, как это бывает.
— Свидетельство о браке не может принудить оставаться с женщиной, которую разлюбил. Ты ведь знаешь, что существуют разводы… Как мне убедить тебя, что я порядочен и не брошу тебя именно потому, что ты способна любить, как свободный человек, без официальной санкции, без принуждения…
Все мои аргументы ничего не стоили. Гарриэт была трезвой и практичной.
— Моя мама никогда на это не согласится, — сказала она.
— Твоя мама. А ты?
— Моя мама права.
— Но ведь она меня совсем не знает.
— Она хочет, чтобы я была счастлива.
— Если ты уйдешь от меня, ты будешь уверена, что поступила правильно?
— Правильно, потому что так подсказывает мне мое чувство к тебе.
— Это поразительно трезвое и благоразумное чувство.
— Что поделаешь, я женщина и должна быть рассудительной.
Кто-то сел поблизости от нас, заказал виски-сода и черный кофе.
— Гарриэт, — сказал я, — понизив голос почти до шепота, — я не могу от тебя отказаться, но чувствую, что ты заставишь меня сделать это. Тебя брак интересует больше, чем любовь.
— Я считаю это гарантией сохранения нашей любви.
— Бумажка с печатью… Да, это первоклассная гарантия. Если б я стал тебе изменять, ты могла бы обратиться в суд, если б меня посетила какая-нибудь девушка, ты могла бы ее выгнать, если б мы развелись, ты имела бы право на часть моего имущества. Об этом речь? Это ты хочешь себе гарантировать? Я тебе гарантирую все это и даже больше того, без всякой печати.
— Ты говоришь это с ненавистью, Майк. А я вовсе об этом не думала.
— Так о чем же ты думаешь, черт возьми, скажи мне, наконец, о чем?
Она украдкой утирала слезы.
— Я платок забыла — у тебя…
Я достал платок и вытер ей слезы.
— Мне казалось, что ты не покинешь меня, во всяком случае пока нам хорошо вместе… Я отдаю тебе свою жизнь, но не могу дать то, чего ты просишь, потому что для меня это — пустой звук. Скажу тебе больше: выполнение такого условия унизило бы тебя в моих глазах, убило бы то, что для меня важнее всего. Гарриэт, не уходи от меня.
Она взяла бокал.
— Хочется выпить… Ты не боишься, что я начну тут плакать? Я тебя перестала понимать. Не понимаю ни твоей любви, ни твоего страха… Мы не можем договориться по такому простому вопросу, а это лишь начало нашего пути, что же будет потом?
— Потом ты уйдешь, а я буду ждать, пока ты вернешься.
— От другого… И ты бы меня принял?
— В некотором смысле никто не может тебя отнять… Гарриэт, оставим это, не надо об этом говорить…
Она с трудом сдерживала рыдания. Я отсчитал деньги, оставил их на подносике с полупустыми бокалами, и мы вышли на улицу.
Мы пошли к моему дому. Гарриэт остановилась у ворот.
— Майк, подожди!
— Идем ко мне. Выпьем еще немножко, может, поедим и пойдем спать. Ты летишь завтра в два?
— Да, но в двенадцать я должна быть в бруклинской конторе «Пан-Ам» на 459 Фултон-стрит.
— Ладно. Я вовремя доставлю тебя.
— Майк… я не хочу идти к тебе. Позови такси, я поеду в гостиницу. Так будет лучше.
— Я бы очень хотел, чтобы ты осталась со мной.
— Ты позовешь такси?
— Моя колымага стоит во дворе.
— Нет, не надо. Поймай такси.
— Иди, Гарриэт, я отвезу тебя. Ты всегда, если будут какие дела, звони мне. Я буду возить тебя всюду, куда потребуется. Ты основательно сэкономишь на такси, эти деньги тебе пригодятся на подвенечное платье…
— Перестань! — крикнула она.
— Прошу прощения, Гарриэт.
Мы сели в машину, я включил мотор.
— Майк…
— Хочешь остаться у меня?
— Нет, отвези в гостиницу.
27
Хулио Оливейра посещал все ночные рестораны Сьюдад-Трухильо и знал, в каких лучше всего кутить. Он обошел вдвоем с Мерфи все кабаре в центре и теперь, уже с некоторым усилием, слегка пошатываясь, они добрели до предместий и закружили по узким улочкам, провонявшим тухлой рыбой и гнилыми фруктами.
Здешние рестораны были не такие шикарные и чистенькие, как в новых кварталах, но Мерфи быстро понял, что тут веселей, беззаботней и нет той особой натянутости, которую вносят с собой изысканно одетые люди. И уж, наверняка, среди этих доминиканцев, сидящих за столиками, запятнанными жиром, липким фруктовым соком и кисло пахнущим вином, меньше было шпиков.
Они вошли в таверну «Гавана», встроенную в толстые стены старинного здания. Оливейра, который год тому назад побывал в Испании, уверял, что эта таверна чем-то напоминает ему ночные кабачки в Барселоне.
Мерфи оглядывал зал. В глубине он увидел одуревшего от хмеля гитариста с громадной нижней челюстью. Полусонные девушки с грубо размалеванными щеками и губами сидели у стойки бара, подпирая руками отяжелевшие головы. Около гитариста стояла полуголая женщина в пурпурной накидке, свободно свисающей с плеч; Мерфи отметил ее дикую, классически южную красоту, полные губы и длинные ресницы, высокий взлет бровей и нежные подвижные ноздри тонкого носа.
— Это великолепная танцовщица, — сказал Оливейра. — .Ее зовут Моника Гонсалес.
За столиками сидели парочки, прижавшись друг к другу, и словно ждали сигнала, чтобы начать веселиться. На всех стенах висели плакаты с изображением генералиссимуса Трухильо.
Они уселись за столик. Оливейра бросил на гитару банкнот. Гитарист лениво взял банкнот и сунул его под свою плоскую черную шляпу с полями, закрывающими лицо до половины. Он еще ниже надвинул шляпу на глаза и кончиками пальцев ударил по струнам.
Пурпурная накидка упала с обнаженных плеч танцовщицы. На Монике Гонсалес были узкие трусики, открывающие весь живот; из-под коротенького болеро, висящего на двух ленточках, при каждом движении виднелись идеальной формы груди — лишь два кружочка размером в полдолларовую монету прикрывали соски.
— Боже ты мой, — шепнул восхищенный Мерфи, — вот это куколка!.
До прихода в «Гавану» они основательно выпили в кабаре «Ла Альта Грасиа» и поклялись в дружбе до гроба. Несмотря на этот дружеский союз, Оливейра пил меньше, чем Мерфи, время от времени пропускал свою очередь, стараясь, чтобы Мерфи этого не заметил. Однако и его движения стали не очень уверенными.
Он положил руку на плечо Мерфи.
— Что будешь пить, Джеральд? Заказывай, что душе угодно, я тебе слова поперек не скажу, хоть бы ты все бутылки здесь опорожнил, я тебе говорю, Джеральд, выбирай, что хочешь, я плачу… Или закажем хорошее старое вино, у этого типа с крысиными усами есть хорошие вина в погребе, — он показал на хозяина таверны.
Мерфи, как загипнотизированный, смотрел на бедра танцующей Моники Гонсалес. Уставившись на нее, слушая все более быстрое и звонкое щелканье кастаньет, он пробурчал, не поворачиваясь к Оливейре:
— Закажи мне, брат… двойное шотландское виски. Порядочное шотландские виски.
— Si, senor, — услыхал Мерфи басистый голос: рядом с ним стоял плечистый мулат с крысиными усами.
Гитарист рвал струны в ускоренном темпе гуарачи и подпевал теплым, лирическим баритоном. Мерфи, завороженный, смотрел на извивающееся гибкое тело танцовщицы. «Господи, вот это девушка! — думал он, — Такое тело можно только выдумать. Шляешься вот так по свету и даже в голову тебе не приходит, что бывает такое тело!»
Оливейра ударил его ребром ладони по загривку.
— Джеральд, у тебя один глаз уже выскочил, на ниточке болтается… Не надо так таращиться, попозже пойдем в один веселый домик, там ты увидишь девочек получше, чем те, которых у вас в кино показывают.
— А с этой, — спросил Мерфи, — с этой нельзя бы? Ты ее знаешь, Хулио? Пошла бы она со мной? А?
— Моника Гонсалес? Я, кажется, тебе говорил, — это одна из самых лучших танцовщиц в самой скверной республике мира. Она разозлила сына Трухильо, и ее выгнали из балета доминиканской оперы. И в больших ресторанах ей полиция запрещает танцевать. Теперь она уже сходит с круга. Пьет слишком много, а это приканчивает танцовщиц.