«Балованная», — не успела ответить — ее опередила Санька:
— Да не было у нее мужика. Возле чужих побирается.
— А ты почему знаешь? — рассердилась Ганя. — Не возле чужих… у меня и свое было.
— Да сплыло, — резала бойкая Санька.
— Нет, было… Я в Ессентуки ездила… — И, отвернувшись от Саньки, Ганя заплакала.
Нет, не вечно жила она возле чужих. Было у нее и свое. В самом начале нэпа, в Липецке, пекли они с матерью и сестрой пироги и продавали у вокзала. И вправду ездила она в Ессентуки с земляком-полюбовником Сергеем Еремычем (он извозчиком был в Москве) и с Кланькой, сестрой, совсем еще девчонкой. И там, на водах, Сергей Еремыч спьяну или по дурости испортил Кланьку, и она понесла. Ганя-то от своего избавилась, а Кланька испугалась. Убежала из дому в прислуги, а вернулась, когда подошло время, и родила разом двух племянников. Тогда в Липецке снова появился Сергей Еремыч и объявил, что увозит Кланьку под Москву. Дом там купил. Раньше он так и спал при лошади.
— Как же Кланька одна управится? — спросила маманя; она уже почти что и не вставала.
— Ангелину возьмем, — как отрубил Еремыч.
— А меня куда? — спросила маманя.
— И одна помрете, — ответил (бесстыжие его глаза!) Серега, и Ганя поехала с сестрой и племяшами.
Нет, не врал Серега Шлыков, он и впрямь купил полсарая на Икше и чего-то к нему пристроил, жить можно — не хуже, чем в Липецке. Теперь они с Кланькой по очереди носили на Савеловский пироги. Только без маминого замеса торговлишка пошла гиблая, а выписывать старую, хворую Еремыч не хотел.
Так и жили, пока Серега не продал (или, может, пропил!) лошадь, стал учиться на водителя грузовика и завербовался куда-то подальше, где рубль длинней, и заявлялся на Икшу раз в два года, а то и реже.
Вот так было, и Ганя могла бы рассказать — да что толку: девахи все равно не поняли бы — да и ночь уже. Церковь наполовину спала-храпела, а которые не уснули, переговаривались:
— Спи!
— Ухайдакаешься завтра!
— Отбой! — звонко крикнули в дальнем углу.
— А ну тихо! Вроде машина едет! — зычно сказала Марья Ивановна и поднялась с табурета.
8. Ночка темная
Минут через пять капитан со студентом в темноте кабины по-братски работали ложками еще теплую кашу.
— Ну как мои повара? — хвалилась старшая. — Ты, капитан, заварки забыл, так я своей кинула.
— Спасибо, — хмуро сказал Гаврилов. Он чуял, что старшая нацелилась на него, стеснялся красноармейца, да и не время было.
— Может, по второй? — спросила Марья Ивановна.
— Мне — спасибо, — сказал капитан. — А водителю повтори. Ему надо! — намекая то ли на долгую дорогу, то ли на выпитый студентом стакан первача.
— Да, пожалуйста, если осталось, — попросил студент.
— Навалом! — ответила старшая и поплыла в храм. — А ну, марш спать! — шикнула на паренька, который курил у дверей.
— Сейчас пойду, — буркнул Гошка.
Ему не то чтобы не спалось, а просто спать было жалко. И еще хотелось переговорить с капитаном или на крайний случай с водителем. Мечта подошла уже совсем близко, и дураком надо было быть, чтобы ее проворонить. Он чувствовал, что ночью, в тишине, среди трех сотен женщин, трем мужчинам (четвертый, старичок, верно, ушел в село к старухе) легче договориться, и потешаться над ним не будут, как позавчера в военкомате.
— Вот, горяченький, пальцы не обожгите! — Марья Ивановна вернулась с двумя кружками и миской каши. — Заправляйся, боец, и на боковую… — Она протянула студенту миску.
«Да у тебя все распланировано, — подумал Гаврилов. — Вот чертяка! И чего они, матери-командирши, ко мне липнут? Или слабину какую находят?»
— Опять спасибо! — сказал он, возвращая кружку, и спрыгнул на землю.
— Боец в кабине ляжет, — шепнула, беря его под руку, старшая. — А тебе с бабами неудобно. Я закуток в сарае приберегла. Брезента, правда, не укараулила, девки под себя подложили. Но там не сыро. Доски есть.
— К женщинам иди, Марья Ивановна. Старые мы уже, — тоже тихо ответил Гаврилов, снова думая о телефонном разговоре, который теперь не казался ему таким веселым.
— Ну да — скажешь тоже! — С шутливой обидой обняла его старшая. «Гордится армеец или робеет? — решала про себя. — Наш брат, милиционер, попроще: не теряется!» — Какая же, — не сдавалась, — старая?
Мне тридцать второй только. Да и тебе много ли больше?
— Ровесники, — сказал Гаврилов, набавляя себе год.
— Ты серьезней глядишься. Да все равно не старость. Самая спелость, говорю тебе, капитан.
— Раненый я, — решил прекратить ненужный разговор, надеясь отвадить разом, но так, чтоб не обидеть, потому что вместе с ней командовать ему еще весь завтрашний день, а может, и дольше.
— Дела!.. — присвистнула старшая. — А ты женатый?!
— Женатый, — отрезал он, и подумал: «Вот липучка — клей резиновый!»
— Намучается с тобой баба, — теперь уже не жалея Гаврилова, развивала свои соображения старшая.
— Похоже. Ну, иди спать, Марья Ивановна.
— Отдыхай, бедолага, — сказала старшая, подымаясь по сбитым ступеням в храм. — Спать! Кому я сказала? — напустилась на Гошку, срывая на нем досаду. — Чего полуночничаете? — спросила в церкви Лию и Саньку. — Ложись, пухлявая. Я к тебе прижмусь. Вот надо же, как людей калечат! — вздохнула она, укладываясь между Ганей и Санькой. Ганя уже похрапывала. — Смехота, девки, — не дождавшись вопроса и не в силах держать в себе такую новость, стала она откровенничать.
— Ого! — прыснула Санька.
«Какой ужас! А она смеется!» — подумала Лия, и нехорошее чувство к подруге вместе с воспоминанием об ее отце-управдоме вернулось к ней. Она поднялась с пола и, осторожно пробираясь между спящими, двинулась к дверям.
— Куда ты? Ложись! — зашипела Санька.
— А ну, какой с нее сугрев? — зевнула старшая, вминаясь спиной в пухлую Саньку. «Вот не повезло! Ну да ладно, где наша не пропадала!..» — Она зевнула и приняла сон.
Перед церковью ветер разгуливался, и как-то по-бесовски бренчало кровельное железо. Гаврилов, словно на физзарядке, быстро махал руками, задирал голову, и ему казалось, что звезд с каждым разом высыпает все больше и больше.
— О бомбежке думаете, товарищ капитан? — звонко спросил Гошка, который все не уходил спать.
— Е-ка… — проглотил Гаврилов на половине привычное ругательство, потому что из храма вышла какая-то женщина. — Ну что, много на автогенили? — спросил чуть погодя, когда женщина зашла за церковь.
— Да я не местный. Я окоп рыл.
— К женщинам приписали?
— Да. На фронт просился, а меня сюда, — выпрашивая сочувствия, заныл Гошка.
— Ну, пойдем поглядим, чего нарыл, — сказал Гаврилов, догадываясь, о чем пойдет речь дальше. Он и сам, когда б не простреленное легкое, предпочел бы передовую.
— Эй, студент! Подневальте полчасика! — крикнул в темноту шоферу. — Погляжу, как там чего… Пошли, — кивнул Гошке.
За церковью ветра было еще больше, он дул из-за реки, просвистывая храм, выдувая оттуда женский храп и относя его подальше, в сторону столицы. Так что на бугре, кроме ветра и лязга железа, ничего не было слышно.
«Вот малец, — думал Гаврилов. — Лет четырнадцать верных. И уже туда же… Хорошо хоть моим меньше…» За четыре последних месяца он, может быть, тыщу раз размышлял, хорошо ли, что его сыновья еще малыши. То ему казалось, будь они постарше, жене было бы с ними половчей, а то, наоборот, ему хотелось, чтоб они остались вовсе грудными — и тогда бы немцы их меньше обижали и жену бы не тронули. Но сейчас, глядя в спину Гошке, Гаврилов считал, что ему еще повезло. «Слава богу, не курят и к партизанам в леса не сбегут», — утешался, забывая, что у него, тридцатилетнего человека, никак не могло быть детей Гошкиных лет.
— Ну, не больно ты накопал, начальник! — сказал Гаврилов, когда, перескочив начатую женщинами траншею, они подошли к Гошкиному окопчику. — А земля здесь, между прочим, не трудная, — добавил он, упирая правую здоровую ногу в край лопаты.