Старика вытащили на берег, но он опять лез в воду, повторяя: «Сиг ушел… лодку увел… ох, батюшки!..»
Царь, сообразив в чем дело, приказал одному матросу поберечь старика, а другому велел догонять рыбацкую лодку, уплывшую по воле сига — разбойника… Старик продолжал метаться и стонать жалобно.
Но лодку скоро привели и разбойника — сига вытащили из воды. Это был действительно разбойник — сиг необыкновенной величины: будучи привязан за жабры к лодке, он силою своею увлек ее в глубь реки и чуть не утопил несчастного старика, как бы в отмщение за то, что тот поймал его в свои сети и привел к царю, кланяясь своей добычей.
Петр был рад, что все кончилось благополучно, и любовался великаном — сигом, которого с трудом удерживали два матроса. Спасенный от смерти старик, любуясь на великана царя и почти столько же на великана сига, плакал радостными старческими слезами, поминутно крестясь и шамкая беззубым ртом.
— Спасибо, спасибо, дедушка! — благодарил царь. — Вот так рыба — богатырь!.. Да он больше моего Павлуши…
Павлуша Ягужинский обижается этим сравнением…
— Нет, государь, я больше…
— Ну-ну, добро… Ай да богатырь!.. Да это что твой шведский корвет, что мы с тобой, дедушка, взяли…
— Точно, точно, царь-осударь.
— Да как ты его осилил, старик?
— Оманом, оманом, царь-осударь, осилил подлеца… Сколько сетей у меня порвал — и — и!..
— Ну знатную викторию одержал ты над шведом — сигом, старик. Похваляю.
Старик, радостно осклабясь, качал головой и разводил руками.
— А еще хотел у меня купить ево, голубчика… Нет, думаю, повезу царю-батюшке…
— Кто хотел купить? — спросил царь.
— Он, шведин, осударь…
— Какой шведин? Что ты говоришь? — встрепенулся царь.
— Шведин, царь-осударь… Он, значит бы, с кораблем пришел, а корабль — от у Котлина острова оставил. Чухонцы ево ко мне на тоню лодкой привезли… Чухна и говорит: «Продай ему рыбу-то, а не продашь — он даром возьмет»… А он, шведин, и говорит: «Я-де, чу, не московская собака, чтоб чужое даром брать…» Так меня это, осударь-батюшка, словно рогатиной под сердце ударило… Я и говорю: «Русские-де, говорю, православные люди, а не собаки, и сига-де вам моего не видать»… Так только смеются…
— Где ж ты их видал? — тревожно спрашивал царь.
— У лукоморья у самого, царь-осударь, там — за островом.
— А корабль их где?
— У Котлина острова стоит… Чухна сказывала: шанец, стало быть, острог на Котлине рубить хотят…
Царь был неузнаваем. За минуту ровный, ясный, спокойный взгляд его теперь горел лихорадочным огнем. Лицо его поминутно передергивалось… Еще в Москве во время празднеств и всешутейшего собора его мучила неотвязная мысль об этом проклятом Котлине: этот маленький огрудок в лукоморье, этот прыщик на поверхности взморья может превратиться в злокачественный веред — и где же? — у самого сердца… Сердце!.. У него нет своего сердца… вместо сердца у него слава России… Когда он прощался с круглоглазой курносенькой Мартой и слышал, как колотится у него под мозолистой рукой ее маленькое, робкое сердце, он и тогда думал об этом Котлине…
«А они хотят там шанц возводить… новый Ниеншанц… нарыв у самого моего сердца… Так не бывать сему!» — клокотало в душе встревоженного царя.
В ту же ночь Петр в сопровождении Меншикова, Павлуши Ягужинского, старого рыбака Двоекурова и дюжины матросов пробрался на небольшом катере к самому Котлину и, пользуясь начинавшимися уже сумерками, вышел на остров. Шведского корабля там уже не было, потому что он, исследовав бегло берега острова, вышел в открытое море, воспользовавшись первым благоприятным ветром.
На взморье старик Двоекуров не утерпел, чтобы не показать то место, где он поймал сига — великана.
— Отродясь, батюшка-осударь, такого богатыря не видывал, — умилялся старый рыбак.
— Это он из моря пришел — поглядел на богатыря царя, — пояснил Меншиков.
— Точно-точно, батюшка боярин.
А Петр, сидя у руля и всматриваясь в туманные очертания острова и берега Финского залива с его темно-зелеными возвышенностями и крутыми взлобьями, мечтал: «Тут у меня будет крепость „Парадизшлюсс“ — ключ к раю российскому, или „Кроншлюсс“ — ключ к короне российской… или „Кронштадт“… А там я возведу „Петергоф“ — мою резиденцию, а там — „Алексисгоф“, а около „Петергофа“ — „Мартенгоф“ … Какие добрые, нежные глаза… Нет, она не будет называться Мартой — непригоже… А лучше бы Клеопатра… нет, я не Антоний — не променяю царства на бабьи глаза…»
Море положительно вдохновляло его. Тихий прибой волн и плеск воды у крутых ребер плавно скользившего по заливу катера казались ему музыкой. На море он забывал и детей и семью… Да и какая у него семья! Ни он вдовец, ни он женатый… Сын — выродок какой-то… моря не любит, войны не любит… Ему бы не царем быть, а черноризцем…
И опять охватывают его грезы, величавые думы…
«Тут упрусь плечами, яко Атлант мифологийный — и на плечах моих будет полмира, а ногами упрусь в берега Дуная, где сидел прадед мой, великий князь Святослав… Он плечами доставал Киева и Новгорода, а я — на Неве крикну, а на Дунае мой голос услышат… Карла я вытолкаю за море, к варягам, правую и левую Малороссию солью воедино… Мазепа и Палий будут моими губернаторами… А там — что Богу угодно будет…»
И неугомонная мысль его переносится в Воронеж, к Дону, где строятся корабли для войны с турками… Вспоминается изможденное, кроткое, святое лицо Митрофана, епископа Воронежского, которого царь так полюбил за ум светлый, восприимчивый, за обаятельную чистоту сердца и за положительную святость, какой он еще не видал на земле…
«Он благословил меня на агарян… святой старик!..»
«Се аз на тя, Гог, и на князя Рос, Мосоха и Фовеля и обращу тя окрест, и вложу узду в челюсти твоя… Я не забуду этих слов его из пророка Иезекииля… Недаром народ боготворит его, при жизни молебны ему служит…»
Катер пристал к берегу острова Котлина. Остров небольшой, низменный, с небольшими взлобинами, кое-где покрытый лесом, кое-где осокой. Окружавшее его море было тихо, и только небольшая зыбь нагоняла на берег едва заметные сонные волны. Уже совсем рассвело, когда пловцы вышли на берег, и проголодавшиеся за ночь птицы уже реяли над водою, ища себе пищи. Выкатывавшееся из-за горизонта солнце золотило уже верхушки финляндского побережья… То была шведская земля…
Петр, стоя на возвышении, задумчиво глядел на море, на вырезывавшиеся вдали вправо и влево возвышенные берега… Виднелось даже что-то похожее на устье Невы… Петру грезилось наяву, что он видит уже там, на месте заложенного им городка, золотые маковки церквей, упирающиеся в небо кресты, какой-то гигантский, необычайный, как бесконечная свайка, иглообразный шпиц с ангелом и крестом на золотом яблоке… Бесчисленные, словно лес, черные мачты кораблей с флагами из синих, белых и красных широких полос…
— Ишь, островок махонькой, словно бы проран в игле, — шамкал старый рыбак, топчась на месте и благоговейно взглядывая на царя.
— Что говоришь, старик? — спрашивает царь, очнувшись от грез.
— Островочек, говорю, осударь, махонькой — проран, чу, в игле…
— Проран?
— Проран, царь-осударь, Куда нитку вдевают…
— Да, правда твоя, старик: это — точно, игольное ушко…
— Игольное, осударь, игольное…
— И кто войдет в сие игольное ушко — вельбудь ли шведский, я ли — тот и будет в царствии небесном, в «парадизе» сиречь…
— Точно-точно, осударь, — шамкает старик, не понимая слов царя и его иносказаний.
А Меншиков и Павлуша Ягужинский хорошо понимают его. Котлин — это действительно игольные уши к Петербургу, к новой столице русской…
— Вдень же, государь, нитку в ушко — благо ушко свободно, — иносказательно говорит Меншиков.
— Ныне же нитка будет вдета, — отвечает царь.
Тут же на возвышении, откуда он осматривал море и его окрестности, царь велит матросам оголить от ветвей росшую одиноко стройную сосенку. Когда сосенка была очищена, Петр велит снять с катера бело-красно-синий флаг и водружает его на верхушке сосенки. Потом на стволе дерева собственноручно вырезывает матросским ножом: