Литмир - Электронная Библиотека

— Эти произведения искусства, — сказал отец, когда он запер камеи и мы вышли из комнаты, — могут стать вашей собственностью. Если вы дорожите ими и любите их, они будут после нашей смерти разделены между вами, как я их, полагаю, справедливо распределил. Если я умру раньше матери, они, как памятник нашего мирного дома, останутся в том положении, в котором находятся теперь и будут переданы вам лишь тогда, когда и мать за мною последует. Если Клотильда захочет уступить тебе свою долю, то уже определена сумма, которую ты за это ей выплатишь, и наоборот. Если же у вас после нашей смерти такой любви к этим картинам и камеям не будет, чтобы хранить их в полном составе, то уже определено, что по вашему заявлению они за немалую мзду перейдут в некое место, где останутся в своей совокупности. Думаю, однако, что эта привязанность в нашем доме останется.

Мы ничего не ответили на эту речь, потому что она касалась предмета, который, сколь отдаленным он ни представлялся нам, вызывал у нас боль.

После этих открытий я еще усерднее занялся произведениями изобразительного искусства. Я подробнейше, до мельчайших деталей, изучал картины отца, очень часто надолго уединяясь для этого в картинной, посещал и изучал все доступные мне коллекции живописи, осматривал все скульптурные произведения, славившиеся в нашем городе, стараясь хорошенько узнать все их особенности, читал, наконец, знаменитые труды об искусстве и сравнивал собственные мысли и чувства с найденным в книгах. Я говорил об этих предметах с отцом, мы все больше сближались, мои чувства становились все глубже, и я отдавался им целиком. Теперь я восхищался нашим главным собором в большей мере, чем когда-либо прежде, и подолгу, бывало, стоял перед этим колоссом. Даже построения математики, когда я, случалось, снова занимался этой наукой, казались мне порой изящными и красивыми, особенно при соприкосновении с некоторыми французскими математиками. Я продолжал писать красивые головы и не прекращал рисовать и писать пейзажи, как то мы с сестрой начали в прошлом году. Я просматривал с нею рисунки, сделанные ею прошлым летом в мое отсутствие, и так же, как мой гостеприимец, Ойстах и отец объясняли мне недостатки моих этюдов, я объяснял Клотильде ее недостатки.

С тех пор как я познакомился с Матильдой, но особенно теперь, после того как я часто бывал в ее обществе, а поздней осенью съездил с нею и прочими в горы, я стал внимателен к лицам стареющих женщин. Большая несправедливость — сознаю, что и я поступал так, и по молодости многие, конечно, так поступают — сразу отметать, считая, что и нечего на них смотреть, лица женщин и девушек, как только те достигли определенного возраста. Теперь я стал думать иначе. Большая красота и молодость привлекают наше внимание и доставляют нам удовольствие. Но почему нам не вглядеться умственным взором в лицо, на котором лежат следы прожитых лет? Разве нет в нем истории, часто неведомой, исполненной красоты или боли, истории, оставившей на его чертах такой отсвет, что мы растроганно читаем ее или о ней догадываемся? Молодость указывает на будущее, старость рассказывает о прошлом. Разве у прошлого нет права на наше участие? Когда я увидел Матильду в первый раз, мне запомнился образ увядающей розы, которым воспользовался применительно к ней мой гостеприимец, запомнился потому, что я нашел его очень точным. И часто позднее, когда я смотрел на Матильду, образ этот вновь возникал в моих мыслях, рождая череду новых образов. Однажды мне подумалось, что Матильда — это олицетворенное прошлое, и позднее так думал я часто. Ее лицо было когда-то, наверное, очень красиво, может быть даже, так же красиво, как теперь лицо Наталии, ныне оно совсем другое. Но оно тихо говорит о каком-то прошлом, и у нас такое чувство, будто мы слышим Матильду, и нам хочется слушать ее, потому что она кажется нам такой привлекательной. Должно быть, у нее были какие-то привязанности, наверное, она испытала какие-то радости и потеряла какие-то блага, познала боль и горе. Но она пожертвовала всем Богу и старалась помириться с собой, она была добра к людям, и теперь глубоко счастлива при каких-то неисполнившихся желаниях и каких-то малых и больших заботах, заставлявших ее задумываться. Когда кто-то при мне сказал, что у княгини, на чьих приемах мне доводилось бывать, лицо таких приятных тонов, что лишь Рембрандту было бы под силу ее написать, я не только стал внимательнее к очень красивой в старости княгине, но и начал пристальнее присматриваться к Матильде и лучше узнал, что такое красота со следами прожитых лет. Я стал приглядываться к пожилым мужчинам и женщинам, стараясь проникнуть в смысл их лиц. При этом мне вспомнились головы стариков на отцовских камеях. Я часто рассматривал эти камеи, благо доступ к ним был мне открыт, и сравнивал высеченные на них головы с теми, что видел вживе. Никакому, однако, сравнению они не поддавались, в них сказывалось различие людских поколений. Лицо княгини казалось мне теперь намного красивее, чем в прежние времена, но желания написать его у меня не возникало, а уж выражать такое желание тем паче. Во многих лицах, к которым я теперь присматривался, я находил, правда, что-то такое, что мне не нравилось: то зависть, то какую-то жадность, то просто мертвость или бездуховность, то еще что-нибудь; в таких случаях я быстро прекращал свои наблюдения и никакого желания писать увиденное не испытывал. Ближе узнав Густава и подружившись с ним, я присматривался и к головам юношей как к возможным моделям для портретов. Хотя лицо Густава тоже не походило на красивые и простые лица отцовских камей, особенно благородно и выразительно выглядывавшие из шлемов, оно было к ним все-таки ближе, чем все другие, какие мне доводилось видеть теперь, и было вообще так красиво, как редко бывает красива голова мальчика, только что вступившего в возраст юноши. Если лица юношей нашего города очень часто выдавали избалованность, если в них мелькали порой какая-то изнеженность, что-то вызывающее, еще не соответствующее ни силам, ни возрасту, то лицо Густава было прямо-таки полно здоровья, оно было таким простым, словно не выражало ни желаний, ни забот, ни страдания, ни волнений, и при этом было таким мягким и добрым, что, если бы не огонь в глазах, его можно было бы принять за девичье.

Я рисовал и писал красками головы теперь не так, как еще недавно. Если раньше, особенно в начале этих моих занятий, я стремился только к возможно более точному воспроизведению внешних линий и, сумев хотя бы приблизительно передать краски, считал, что достиг цели, то теперь я обращал внимание на выражение, на как бы, если можно употребить это слово, душу, которую изображают краски и линии. С тех пор как я полюбил мраморную статую в доме моего гостеприимца и вник в картины, которые нашел в доме роз и в отцовском доме, все было иначе, чем прежде, я искал и ловил нечто скрытое внутри, нечто лежащее вне пределов линий и красок, нечто большее, чем они, хотя именно они должны это передать. Нарисовать, а тем более написать голову так, как мне того хотелось теперь, было гораздо труднее, чем на прежний мой лад, тут и сравнения быть не могло. Но иначе нельзя было, если ты вообще хотел это делать; чтобы сотворить поэтическое произведение, нужно было творить. Я ставил перед собой меньшую задачу, я старался набросать черты на скромной площади, довольствуясь намеками в рисунке и красках, как только начинало проглядывать нечто скрытое внутри, и не пытаясь сделать из начатого законченную картину, ибо такие мои попытки часто убивали внутреннее содержание и лишали портрет души. Судьей моим стал отец, и теперь это был строгий судья, тогда как раньше он просто одобрял все мои начинания. То, чем я занялся теперь, говаривал он, — это художество, а прежние мои работы были удовольствием. Часто, когда у меня что-то не получалось, я обращался к отцовским картинам, пытаясь доискаться, каким образом художник добился нужного выражения. Отец говорил, что это и есть исторический путь искусства, который можно проследить, посещая крупные собрания картин, где отсутствие больших пробелов позволяет сравнивать одни произведения с другими. Это, помимо пристального наблюдения над природою и любви к ней, есть также путь, которым растет, которым, при разных своих началах в разных эпохах и странах, росло искусство, прежде чем оно приходило в упадок или уничтожалось, чтобы начать сначала и попытаться снова подняться. Где властвует чистое высокомерие, которое презирает все, что было, и признает только себя, там искусству, как и всему на свете — конец, и впереди одна пустота.

80
{"b":"249942","o":1}