Эхом этому падению отозвались имена Ортанс и Жюльетта, наполнив сердце горькой нежностью.
Бланш. Имя прокралось в него, такое легкое, трогательное. Но он не смог его удержать. Имя Бланш было хрупким, как стекло, и неустанно что — то лепетало. Оно тихо испарилось в его сердце, припорошив его тонкой и блестящей пылью инея.
Словно бубенец звякнуло имя его дочери — Марго. Ласковая, влюбленная Марго. Такая красивая в утро своей свадьбы. Ослепленная январским солнцем. Марго — такая красивая и легкая на его руках.
Сломленная Марго, обезумевшая Марго. Марго — Проклятая Невеста. Сердце Золотой Ночи — Волчьей Пасти сжалось при этом имени, разорвалось, как кружева старых увядших юбок его преданной дочери.
Его сердце заскрежетало, когда приблизилось имя Эльминты-Сретенья-Господня-Марии. Той, которую он звал Голубая Кровь. Той, чье тело звучало в любви песнями, ритмами, звоном медных труб и пронзительным голосами. Голубая Кровь. Это имя проплыло, извиваясь, сквозь его сердце, словно длинная рыба из слоновой кости. И заледенило его. Голубая Кровь! Имя сломалось с громким костяным хрустом.
Золотая Ночь — Волчья Пасть опоясался ремнем. При каждом имени, стучавшем о его кожу, ему приходилось туже затягивать ремень, чтобы сдержать все более и более частые удары своего сердца.
Явилось легчайшее из всех имен. Виолетта-Онорина, его дочь-провидица, одаренная самой темной из благодатей. Имя пробежало через его сердце, словно торопливый ребенок, разливая на своем пути одуряющий запах роз — если не крови. «Я — Дитя, я — Дитя…» — лепетала она на бегу. Но мчалась так быстро, что ее имя перекрыло другое, приставшее к ней при жизни. Виолетта-Святая-Плащаница.
Вслед за ним пришло имя его старого товарища. Жан-Франсуа — Железный Штырь. Имя пролетело с шумом хлопающей крыльями птицы, смутным эхом пения горлиц. Жан-Франсуа… и унеслось в охапке языков пламени — если не роз. Это имя оставило Золотой Ночи — Волчьей Пасти ощущение огромной пустоты и утраты.
И тут, нежданные, негаданные, явились вдруг имена троих его самых диких сыновей. Сыновей с архангельскими именами, двое из которых избрали участь убийц, сумев схватить и исковеркать лишь ангельский меч, а третий кончил юродивым. Микаэль и Габриэль, солдаты дьявола, наемники Апокалипсиса, и Рафаэль, один из самых прекрасных голосов века. Но эти три имени, переплетенные в смерти, странно смешали их песни в сердце Золотой Ночи — Волчьей Пасти в какую-то мучительную какофонию. «Und singt ein Teufelslied… Nella cit- ta dolente… Und der Teufel der lacht noch dazu… Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate… Sing ein Teufelslied… ha- hahahahaha!.. Dove, ah dove, t’en vai… Wir kdmpfen… wirkdmpfen, wir kdmpfen… nella citta dolente…»[33]
Словно ощупью приблизилось имя Батиста. Батиста — Без-ума-от-Нее, его сына, влюбленного до слез, до смерти, в свою белокурую Полину с глазами цвета опавшей листвы. Их имена спутались в сердце Золотой Ночи — Волчьей Пасти. Спутались, как вьюнки, как терновник, как чертополох. Спутались и скатились в могилу его сердца, где еще звучало имя Жан-Батиста, Маленького Барабанщика, который в свое время возвестил не столько окончание войны и возвращение мира, сколько внезапное обнаружение непоправимой катастрофы. Эти три имени вонзились в его сердце острыми шипами.
А потом наступила тишина. Великая тишина в его сердце. И тотчас же послышался глубоко запрятанный плач. И имя поднималось, поднималось в нем, как рыдание. Бенуа-Кантен.
Бенуа-Кантен! Его внук, со спиной, нагруженной всей нежностью этого мира. Бенуа-Кантен, ребенок, которого он любил больше всех. Дитя средь всех детей. Бенуа-Кантен, его маленький принц-дитя.
И другое имя удвоило кротость, боль этого имени. Альма. Двойное подавленное рыдание в его сердце.
Бенуа-Кантен, Альма — их имена загремели в нем с размаху, в сердце, в висках. Он обхватил голову руками. Ему показалось, будто на снегу пляшет красноватый отсвет высоких языков пламени. Пламя плясало, плясало вокруг голоса Альмы, напевавшей, словно совсем маленькая девочка… «Sheyn, bin ich sheyn, Sheyn iz mayn Nomen… A sheyn Meydele bin ich…»[34] Но пламя пожирало песню… Пламя с тысячами языков, и каждый трещал именами Бенуа-Кантена и Альмы, озаряя их прекрасные лица с огромными от любви и ужаса глазами.
Крик раздался в его сердце. Крик, родившийся на самом острие этих пламенных стрел. Крик, который кожаный ремень с бронзовой пряжкой больше не мог сдерживать.
Ибо явилось имя.
Самое любимое. Все из красоты, все из желания и нежности. Имя вечной юности, вечной страсти. Имя самой большой его любви. Имя вечной скорби.
Имя Рут.
И небо вдруг зазеленело лесной зеленью, как платье, которое было на ней в день их встречи в парке Монсури, в день, когда их оторвали друг от друга на дворе фермы.
«…Bin ich bay тауп Nomen, a lichtige Royz…»[35] пела Альма. Но все было разрушено, сожжено, и всякий свет отвергнут. Мать увезли вместе со всеми ее детьми.
Рут. Имя с чарующим вкусом женской плоти провалилось в его сердце — чудовищно оскверненное вкусом едкого пепла. Рут! Рут! Рут! Имя кричало в его сердце, кровоточило в чреслах, раздирало затылок, плечи. Рут! Рут! Рут! Имя отбивалось — от языков пламени, от собак, от людей с оружием, отбивалось от смерти. Имя не хотело умирать.
Рут! Кожаный пояс лопнул. Больше ничто не могло сдерживать силу этого имени. Разорванную красоту этого имени. Золотая Ночь — Волчья Пасть рухнул на колени. Стал биться лбом о землю. Бил по замерзшему источнику, словно хотел разбить лед, вернуть воде ее разбег, вернуть Рут ее жизнь и тепло, а их четверым детям — украденное детство. Сильвестр, Самюэль, Ивонна и Сюзанна. Эти четыре имени горели в имени Рут огненным тернием. И облетали пепельными цветами. Четыре имени их убитых детей корчились в пламени, улетали с дымом. Четыре основных точки всякого человеческого пространства, обращенные в пепел. В ничто. Как теперь отыскать их путь в мире?
И он кусал лед и царапал снег, пока не окровавил рот и ногти. Безумный стук его сердца, больше не сдерживаемый ремнем, грохотал в ночной тиши. Все круша и ломая. Не только в нем, но и вне его. Рут! Рут! Рут! Его сердце билось о землю с такой неистовой силой, что вдруг у всех деревьев в лесу Мертвого Эха разом сломались все ветви. Страшный треск пронесся по лесу.
Золотая Ночь — Волчья Пасть упал на спину, плечами и затылком ударившись о замерзший родник, уставив глаза в обледенелое небо. Головокружительно высокое и исчерна-зеленое небо, возвышающееся прямо ним. Словно стекло.
Стекло, нависшее над землей.
Кто же стоял за этим стеклом? Золотой Ночи — Волчьей Пасти почудилось, будто он заметил мельком чей-то взгляд в прозрачности неба. Невероятный взгляд, однако вот же он. Словно взгляд слепца — или безумца.
Сердце Золотой Ночи — Волчьей Пасти билось и о землю, и о небо. Он окликнул своих мертвых, всех своих мертвых. Каждого поименно. Но перекличка не кончалась. Казалось, никогда не кончится. Еще одно имя хотело быть названым. Это имя текло в его крови, стучало в сердце, во лбу. Но он отказывался произнести его, отказывался даже слышать. Это имя не принадлежало никому из его близких — оно даже не существовало. И все-таки захватило всю его плоть, сжимало горло сильнее, чем любое другое.
Нет, он не мог, не хотел ничего дать этому имени — ни места, ни голоса, ни признания. Ибо, если когда-либо это имя и существовало, оно не принадлежало мертвому — оно было самим именем смерти. И Золотая Ночь — Волчья Пасть стал ненавидеть это имя, как никогда еще не ненавидел, даже во времена горя, когда проклял его. Проклясть и даже отречься мало — #9632; надо было ненавидеть. Ненавидеть, чтобы уничтожить.
Имя Бога.
Сердце Золотой Ночи — Волчьей Пасти не смогло больше выдерживать отречение, ненависть этого имени. Крик вырвался из его сердца.