— Ты мечтательница, — сказал я вслух.
— Это про Бориса Николаевича?
(Она влюблена в народного артиста Ливанова.) Я кивнул. Не хотелось напоминать ей саратовское вранье.
— Ничего это не мечта! — надулась Ритка. — Захочу, и он меня полюбит. Вот приду и скажу ему: «Делайте со мной, что хотите!» Что ты думаешь, он меня выгонит?
— Не знаю, — потупился я. — Вас у этих актеров навалом. Вон за Лемешевым сколько бегает!
— Ну, Лемешев — не то. Тенор. За ним психопатки бегают. А Борис Николаевич — настоящий артист. Нет, никогда бы он меня не выгнал.
— Да он тебе в отцы годится.
— Много ты понимаешь! А что — с такими сопляками, как ты, водиться? Коромыслов, Коромыслов!.. — запела она вдруг. — А что — ты вправду от коромысла произошел? Даже неприлично получается. Есть такая загадка: что такое без рук, без ног? Отвечать надо: инвалид Отечественной войны.
— Старо, — сказал я.
— А ты расскажи что-нибудь новенькое. И не злись, — она вздохнула, изображая взрослую, так лет на сорок. — Не пойду я ни к какому Ливанову. У него жена, дети. Не буду я им жизнь разбивать. Видишь, какая я благородная, Коромыслов.
— Угу.
— Я очень чуткая и душевная. Я никогда не ссорюсь с мамой, не кричу на отца, не ругаю Валерика. Я умная, чуткая, благородная и возвышенная.
— Наверно, в кино ревешь и цветы любишь?..
Она шла, пританцовывая, наклоняясь то влево, то вправо, словно на ней были не туфли, а коньки.
— Реву, — сказала она. — Действительно ведь реву. А завтра выходит картина с Дурбин…
— Пойдем, — крикнул я. — Чур, первый сказал!
— А что? Пойдем! Пойдем, пойдем, пойдем! Пойдем, Коромыслов, на самый первый сеанс. А? Коромыслов, Коромыслов. А кто, Коромыслов, мне что-то обещал?!.
Мы как раз подходили к Никитским воротам.
— Кто еще месяц назад хвалился, что…
— Стоп! Вспомнил! — закричал я. — Давай прямо сейчас… — И я потащил ее к цветочному ларьку. Это я в первый раз в жизни схватил ее за руку.
— Брось, я пошутила.
— Да что ты! Я серьезно. Дайте на все, — брякнул продавщице, вытаскивая пять бумажек. Про мамашу и не вспомнил. До нее ли было?!
— Не берите у него, — сказала Ритка.
— Не слушайте! — крикнул я. — Сделайте на все.
— Он псих, — сказала Ритка. — Погодите, я куплю ему водички. — Тележка с газировкой стояла рядом.
— Тебе чистой? — спросила меня.
— Так, значит, на все? — повторила продавщица и стала вынимать цветы из банок и больших глиняных горшков.
— На, выпей, — протянула Ритка стакан. — Выпей, успокойся. Вон как волосы взъерошились. — И она погладила меня по голове. Ей бы вправду на сцене играть. У, притвора была!
— Спасибо, — сказал я. И тут она стукнула по донышку стакана — чуть зубы мне не выбила. Вода потекла по вороту и безрукавке. Глаза у нее были злые.
— Извини, — сказала. — Тебе больно?
— Нет, — мотнул я головой.
— Извини. Очень красивый букет получается. Не сердись… Я тебя потом поцелую, — шепнула мне на ухо. Дыхание у нее было горячее и пахло яблоком.
— Вот, пожалуйста, ровно на сто пятьдесят, — протянула букет киоскерша. — Можете проверить. Три розы, десять лилий, семь гиацинтов, гвоздики, горошек, зелень.
— Не считайте, — сказал я.
Цветы были красивые и здорово пахли.
— Дай вам бог здоровья, — кивнула тетка в окошке. — У вас очень симпатичный муж, — улыбнулась она Ритке.
— Еще бы, — сказала Марго. — Пойдем, муж. — И она впервые взяла меня под руку. В другой руке держала цветы.
— Ты очень милый, — сказала в переулке. — Жалко, что тебе домой надо. А то бы я поднялась только поставить их в воду, и потом мы бы долго-долго с тобой гуляли.
Но я не сразу ушел. Мы еще раза два прошлись по Трубниковскому до Арбата и назад к Риткиному дому. Он у нее самый красивый в переулке. Ритка говорит, здесь был кабинет Сталина, когда Иосиф Виссарионович возглавлял Наркомат Рабоче-крестьянской инспекции. Дом серый, похож на посольство, но очень большой. Сейчас под ним винная база. Из подворотни вечно несет спиртным.
— Ну, до свидания, — сказала Марго. — Значит, завтра без десяти десять у «Центрального». Бери билеты — я не опоздаю.
— Звонить?
— Нет, нет. Всю квартиру перебудишь. Жди у «Центрального».
И она протянула мне руку, но тут, вспомнив, обняла меня и чмокнула в щеку. Я хотел ее сжать своими граблями, но она меня оттолкнула:
— Нет, нет. Только я. Я ведь обещала. До свидания, Коромыслов! Мой маленький, глупый Коромысленок! — И хлопнула дверью парадного.
7
Вот это да! Никогда мне так не везло. Сапог под собой не чуял! Такая девка поцеловала! А может, и не только за цветы. Может, она просто ко мне хорошо относится. И завтра придет к кинотеатру. Не проспать бы только. Да я, наверно, не засну. Вот день счастливый!
И вдруг я вспомнил, что теткин «студер» задавил Анастасию. Трех часов с поминок не прошло… — И мне стало не по себе. Я представил, как «студер» разворачивается на площади Революции и Анастасия с тяпкой первая лезет к нему (окучивать картошку торопится!), а он задним ходом… и смял. Она падает, а он ее колесом…
Обязательно задним. Никакой шофер на развороте передним не задавит. Что у него, глаз нету?.. Я с машинами всю войну дело имел, вечно их из канав и ям помогал вытаскивать. Так вот, когда «студер» дает задний ход, вполне можно под колесом очутиться. И она маленькая, чистенькая, сухонькая такая — попала туда. В общем, неплохая была тетка. Злоба у нее просто от дурацкой жизни появилась. Будь у меня муж черт-те где, а сын хромой и глухой, я бы всем горло перегрызал! А она ведь только ворчала. А ей скатом лицо пропечатали. Бедная Анастасия. Никто по ней особенно не плакал. Плакали, может, на кладбище, но и то, наверно, как по чему-то боковому. Как не по избе, а по пристройке.
Анастасии мне бы надолго хватило вспоминать и каяться. А тут еще Козлов со своей Светкой и своей дурью. Любовь, любовь… При любви неволя — равенство. Да что он смыслит в любви?! У него не любовь, а голое хотение. И действительно, кто с ним, кроме Светки, станет?.. Он только все ругать умеет. А по своим данным мог бы стать генералом или там секретарем обкома. Но вбил себе в голову всякую ересь. И вот один остался. Одному плохо. Это кто-то заливал, что вся рота не в ногу ходит. А Козлов, дурень, поверил. Хотя он не дурень. Просто демагог. «Правда! Истина!» А что толку с его истины, если, кроме Светки, никто его знать не хочет? Псих несчастный.
Прошлый раз, в январе, он тоже здорово меня прижал. О чем ни говорили, он все время меня под ноль высаживал. И на Варшаве — ее тогда взяли, и вообще на буржуях, и на начальстве — всякий раз раскладывал. Но особенно прижал насчет полководца.
— Значит, не были подготовлены к войне? — спросил.
А что было отвечать? Конечно, не были. Иначе не пришлось бы мне с Бертой и Федором в Сибирь драпать. Да, Гитлер поначалу нас облапошил. Но только поначалу. Правда, начало долго длилось. И все-таки врет Козлов. Он не видел, как 17 июля немцев через Москву гнали. Шли они, банки тушенки на шеях раскачивали. Сорок первый и сорок второй давно кончились, а в сорок четвертом немцы через Москву тащились. Я и сейчас закрою глаза и вижу их, как видишь футболистов, когда идешь с матча. Зажмуришься — а они бегают по зеленой траве. Вот так и немцев вижу. Сперва шли генералы. Девятнадцать штук насчитал. А солдаты многие улыбались. Смущенно, как футболисты после прогара. Я накануне этого дня — 17 июля — был на «Динамо». Вот так же шли «Крылышки» с поля. Понурые, светловолосые. А стадион свистел!
А тут никто не свистел. На площади Маяковского все тихо стояли. Только один еврей-старикашка что-то кричал. Но как-то негромко. Тявкал, как комнатная собачонка. Уж лучше бы трехэтажным крыл. За такое дело — немцы шесть миллионов евреев извели — можно и матом. Но что толку ругать пленных. Я, когда глядел на них на Маяковской, никакой злобы не чувствовал. Хотя такие вот загорелые могли свободно отца убить.