— Да, — соврал я.
Все, что угодно, но этого я бы не сделал, даже если бы вся Пресня ножи вытащила.
— Сядь и напиши!
— Сейчас не выйдет, — чуть не проговорился про Анастасию. — Сейчас не получится… Понимаешь, твой отъезд… Химия… Я нанервничался. Завтра высплюсь и накатаю.
— Обещай мне, обещай. И еще напиши, пожалуйста, Берте. Почему ты ей не пишешь? Она столько для тебя сделала…
— Зачем ты?.. Ведь не любишь ее.
— Неправда! Это неправда. Просто я иногда тебя к ней ревную.
Теперь мы снова разговаривали, как позапрошлой зимой по ночам, когда не знали, почему от отца нет писем, и боялись, что он убит или пропал без вести.
— Мама, — сказал я. (Я редко ее так называл и даже сейчас в темноте знал, что она улыбнулась.) — Мама, я люблю тебя и люблю Берту. Но мне трудно ей писать.
— Потому что ты уехал ко мне?
— Нет. Поэтому тоже — но не только. Есть еще другое. Понимаешь, я часто думаю: если бы Федор нас не вывез, у меня не хватило бы духу пойти с Бертой…
— Бедный, не думай об этом.
— Как ты считаешь, я бы пошел? Или спрятался?
— Отец бы пошел, — сказала мать. — Он храбрый. Он на фронт пошел, хотя имел броню. А ты в него.
— Не в него, — сказал я. — Наверно, я бы спрятался у Тимохи. (Тимоха был наш сосед, сапожник. Он, как я слышал от днепропетровцев, что приезжали в командировку, ходил приглашать евреев к универмагу.)
— Ты бы пошел, — сказала мать, но ее голос был какой-то безразличный. Просто она думала о другом.
— Напиши Берте, — сказала снова. — Пусть она тоже напишет отцу. Она разумная женщина. Она тебя воспитала, и отец ее слушается. Пусть напишет, что он тебе необходим. Пусть он получит сразу три письма. Ты думаешь, ему там хорошо? Ему тоже скверно. Из-за глупости и ложной гордости — так себя мучить… Напишешь?
— Угу…
— И еще обещай мне, что будешь здесь поддерживать по возможности порядок и — не сердись, но я тебя прошу — не води сюда девочек.
— Обещаю! — сказал я весело. Последнее было совсем просто. Кого я мог сюда привести? Марго? В эту конюшню? А вообще-то мысль!
— Нет у меня никаких девочек, — сказал я.
— А Доронина?
— Как Дина Дурбин.
Я малость лукавил. Все-таки Дина Дурбин не целовала меня в щеку.
— Все может перемениться, — сказала мать. — Не хотелось бы вернуться из Германии бабушкой.
— За полгода не успеешь…
Все-таки мне понравилось, что она не исключает такого варианта. Даже обидно стало, что некого позвать. Весной зашел я к одному парню, рыжему Игорю Фоменко. Я с ним в Сибири в одном классе учился. И потом летом на стройке работал, но теперь он меня обскакал и перешел на 2-й курс МАИ. Прихожу к нему в марте, он сидит грустный, гордый и говорит:
— Знаешь, я вчера невинность потерял.
И так целый вечер вздыхал:
— Понимаешь, на прости господи невинность потерял. Обидно! — А обиды в нем было, как жиров в кипяченой воде.
— Не теряй невинность на шлюхе, — твердил весь вечер.
— Не буду, — обещал я. — А это больно?
— Не в том дело, — говорит. — Обидно.
Он считает себя великим умником и собирается через десять лет попасть в Политбюро.
— Я, — говорит, — головастый и у меня воля. Только обидно — невинность потерял на дряни…
А девка, наверно, вовсе не была дрянью. Просто заночевала у них, когда родных не было, и пожалела рыжего дурака. Я бы не возражал, если б она сегодня ночью перелезла через наш забор. Я бы не обозвал ее дрянью. Мне давно надо с этим расстаться. Если б это было уже позади, Марго бы на меня клюнула. Ей нравятся взрослые ребята.
— Не будешь ты бабушкой, — сказал я матери. — Не везет мне с девчонками. И — не сердись — но я бы сюда никого не пригласил. У нас тут как-то…
В этот хлев привести Ритку?! Она была сегодня такая свежая, словно только что вышла на берег в Серебряном бору.
— Да, — сказала мать, почему-то не обижаясь. — Мне самой здесь противно. Но все будет иначе. Если вернусь… Если только вернусь… — И она снова заплакала. — Валерий, мне так плохо. Ты даже не понимаешь, как мне плохо. Я в такой переплет попала… Поклянись, что напишешь отцу!
10
Вылет задерживали. В аэровокзале набилось этих ряженых штатских мужиков и баб с погонами, и они горланили, несмотря на второй час ночи. Один хмырь по фамилии Огородников — на него прошлый год пало подозрение, что он стянул у матери из сейфа рабочую карточку и литер, — через каждые две минуты тренировал бас:
— Товарищи офицеры!
Все вскакивали и потом смеялись. Два шахматиста, майор с подполковником, каждый раз подбирали с полу фигуры и даже злиться начали.
— Брось! Еще накричишься…
Вся компания улетала с легким сердцем.
— Не грустите, Агриппина Алексеевна, — сказал Огородников. — Он у вас взрослый. Хоть погоны цепляй.
Мать чего-то недоговаривала. Я видел, что ей худо. А среди сослуживцев приходилось держать фасон. Она была от этого жутко фальшивая. Лучше бы уж ревела. Я сидел, как на шипах. Разговоры все были обговорены, хотелось поглядеть на летное поле. Я в первый раз попал в аэропорт. А посадку все не объявляли.
— Товарищи, — сказала мать, подлаживаясь под тон компании, — я пойду провожу ребенка.
Эти маскарадники захохотали. Тоже умники. Некоторые были мне до плеча… Мы вышли из зала. Стало прохладно. Мне хотелось то ли есть, то ли спать, но только поскорее убраться отсюда. И в то же время я боялся, что, если не увижу, как поднимется самолет, они не улетят.
— Я тебя недалеко провожу, — сказала мать. — Тебе, бедному, придется идти пешком.
— Ничего, — сказал я.
Мимо летели пустые трамваи и еще всякие БД, ГД. Они шли в парк, который рядом с нами. У стадиона Юных пионеров, на повороте, можно будет вскочить. Но я промолчал. Пусть ей будет приятно, что ради нее потащусь пешком.
— Не огорчайся, — потрепал ее по плечу. — Все будет хорошо.
— Лишь бы отец вернулся, — всхлипнула она.
Трамваи на прямой неслись, как угорелые, — впрыгнуть не мечтай! Но глядеть на них было приятно. Мистика какая-то была в них, пустых, освещенных. Без пассажиров они красивей и уютней. А грузовые — те похожи на войну, на скелеты зданий.
Я уже отстегнул от себя мамашу. Улетит не улетит «Дуглас» — черт с ним. Я перестал о нем думать. Знал, что нехорошо, но хотелось побыть одному. Ночь была замечательная, прохладная, с ветром. И он обдувал мне все ребра. Словно я был раскрыт, и он протирал мне каждое ребрышко чистой тряпкой, смоченной в спирте. А вся ночь была, как душ, и стекала по загривку за шиворот. Так бывало вечером, когда мы шатались с Риткой, а потом я шел домой и заново все вспоминал и переигрывал. Но тогда дома ждала мать, а сон у нее дырявый. Или она нарочно не засыпала, чтобы ворчать на меня?
Даже в день Победы не утерпела, хотя я заявился всего в третьем часу. Все-таки деревянная она какая-то. С того и несчастная. За день Победы я до сих пор на нее злюсь…
Победа! Иногда не веришь, что была. И — что война была. А не будь войны — не видать мне столицы. Берта бы не пустила. Витька Маркман в письме хнычет: некуда в Днепропетровске поступать. А там шесть или семь вузов. И, по правде говоря, мне все равно в какой. Хоть в медицинский! А что? Чем не специальность? Денег вот только маловато платят. Разве что аборты делать…
Вдруг пришло мне в голову, что медицинский — и впрямь не плохо. Белые халаты, и никакого обману. Особенно у хирургов. Аппендиксы щипцами вытаскивай. Я перед войной чуть концы не отдал. Был у меня гнойный. И вырезал врач, могучий такой старик, малость прихрамывал. Потом при немцах был чем-то вроде городского головы. Вот сволочь! Но, говорят, одновременно помогал раненым красноармейцам. Пойди, разберись. А как бы он помогал раненым, если бы с немцами не шился? Днем я всегда так с ходу бухаю, а ночью иногда раскинешь роликами, и все совсем не просто выходит. Только с немцами сотрудничать все равно плохо… Если только ты не разведчик или там партизан, словом, не со спецзаданием. Этот старик вроде был из бывших. Может, всю жизнь ненавидел советскую власть. Без нее, наверно, своего извозчика имел. Буржуй. Брал деньги за операцию. Но мы ему не заплатили. Берта не знала, как это сделать: они работали в одной больнице. А дома он не принимал — «фина» боялся. Так и остался без взятки. Ну и шут с ним. Хотя без него я бы концы отдал. И все-таки надо будет поразузнать, много ли он спас красноармейцев.