Мягкая, с розовыми подушечками кошачья лапа легла на губы следователя, и Боря тут же понял, что перебрал с пафосом. Он и без того никогда не был Цицероном, а теперь и вовсе впал в непроходимую, плохо перевариваемую банальщину. Вот если бы на месте Вересня оказался надменный латинос Пуиг! Он бы быстро все объяснил дурацкому парню, да так, что до костей бы пробрало.
«Мита утопила его голову под водой, когда мыла, и поэтому не было слышно, как Тото разговаривает, это он умирал, задыхаясь, и делался серо-белым. Тото вовсю старался вынырнуть и подышать, но Мита топила его, она ведь взрослая и сильнее, топила до самого белого дна ванны, Тото смотрел вверх на мать открытыми глазами, выпученными и синими от удушья, лицо все больше синело, и руки искали, во что бы вцепиться ногтями, но кругом была вода, лучше вцепиться ногтями в простыни, тогда становится легче – но вот он умирает, и больше не старается спастись, и лежит серо-белый. А еще задается, что он в школе круглый отличник. Так ему и надо за упрямство».
О, да.
…Преисподняя имени Отто Генриховича Кукушкина была холодна и залита мертвенно-бледным светом ламп дневного освещения. Вересень не любил это место еще и потому, что в нем, ни на секунду не затыкаясь, звучали барды советского и постсоветского разлива. Кукушкин же, напротив, был фанатом КСП[3], и за тридцать лет не пропустил ни одного Грушинского фестиваля[4]. Он и сам был не дурак сбацать на гитаре песню по заявкам слушателей, но всякий раз это оказывалась одна-единственная песня – «Лыжи у печки стоят».
– А давай Владимира Семеныча, Кукушкин! – подначивали Отто оперá во время дружеских попоек.
– Легко, – тут же соглашался судмедэксперт. – Высоцкий – наше все. Что поем?
Предложения поступали самые разные, в зависимости от текущего настроя слушателей. Кто-то настаивал на философской лирике, кто-то требовал «Где деньги, Зин», кто-то – за душу берущую «Я несла свою беду», и непременно – с надрывом и со слезой. После пятнадцатиминутных препирательств песня наконец-то выбиралась и Кукушкин, закатив глаза под веки, брал на гитаре свой фирменный ля-минорный аккорд.
И – с надрывом и со слезой – пропевал «Лыжи у печки стоят».
Где-то к концу первого куплета за столом воцарялась нехорошая тишина. Но Кукушкина не прерывали – из уважения к возрасту и заслугам перед правоохранительными органами: Отто Генрихович и впрямь был блестящим специалистом. Но после финальной фразы («Где-то лавины шумят») и финального же ля минора, всегда находился кто-то, кто пробовал пенять Кукушкину:
– Это же не Высоцкий!
– Разве? – удивлялся Кукушкин.
Все последующие попытки воспроизвести Высоцкого заканчивались «Лыжами», как и попытки исполнить песни из репертуара Леонида Утесова, Леонида Агутина и певицы Жасмин, а также групп «Битлз», «Аквариум» и «Виагра». Некоторые, особо продвинутые остряки, требовали от Кукушкина и кое-что посолиднее, позаковыристее – вроде Тома Вэйтса или Боба Дилана. Но и эти уважаемые деятели шоу-бизнеса оказывались погребенными под лавинами. А в место их упокоения Кукушкин привычно втыкал лыжные палки.
…Вересня и Мандарина встретил приятный баритон, доносившийся из небольшого музыкального центра, что стоял на рабочем столе Кукушкина. «Неутешительные выводы приходят в голову по осени», – задушевно выводил баритон. Несмотря на то, что до начала сентября оставалось еще полторы недели, песня показалась Вересню пророческой.
Пространство стены над столом занимала выставка фотографий. Вернее, экспозиций было две: постоянно действующая и временная. К постоянно действующей относились забранные в рамку портреты с подписями: Клячкин, Визбор, Городецкий, Егоров, Ада Якушева, братья Ивасенко, супруги Никитины. Портреты часто были групповыми, числом пять и более человек, и где-то на краю снимка обязательно маячил Отто Генрихович с гитарой. Костяком временной экспозиции служили фотографии жертв, прилепленные на скотч. Причем Кукушкин мог пристроить очередного мертвеца рядом с Визбором или Адой Якушевой. И это всегда вызывало в Вересне внутренний протест: ладно Визбор – он, все-таки, альпинист, горнолыжник и вообще – крепкий мужчина, но Ада Якушева-то – женщина!..
Кроме Кукушкинского рабочего стола с музыкальным центром, микроскопом и кучей пробирок, в помещении находились короткая, застланная пледом кушетка, несколько разнокалиберных стульев и еще один стол – прозекторский. На нем спал сейчас, раскинув руки, капитан Литовченко.
– Привет! – сказал Вересень, стараясь не смотреть на стену с покойниками, обсевшими, как мухи, всеми уважаемых авторов-исполнителей.
Кукушкин, что-то писавший в талмуде толщиной с подарочное издание Ницше, поболтал в воздухе пальцами.
– Хочешь увидеть нашего утопленника? – спросил он.
– Повременю.
– А кофе хочешь?
– Пожалуй.
– В термосе. Если, конечно, Литовченко все не выжрал. Чашку возьми в лаборатории. Я минут через пять закончу и буду к твоим услугам.
Термос стоял у Литовченко в изголовье, из чего Вересень тут же сделал вывод, что за чашкой можно не ходить. Тем более, что в редко мывшихся емкостях судмедэксперта можно было найти все, что угодно: от пули со смещенным центром до частичек мозгового вещества.
– Что-нибудь интересное есть?
– И весьма, и весьма, – почти пропел Кукушкин.
И, хотя разговаривали они вполголоса, даже эта легкая тень беседы разбудила Литовченко. Он рывком приподнялся на столе и потряс буйной шевелюрой. А потом, не мигая, уставился на кенгурятник, из которого торчали уши дурацкого парня.
– Не понял. Ты что это приволок, Боря? Совсем ох…
Вересень инстинктивно заслонил кенгурятник рукой: как он и предполагал, события развивались по самому худшему сценарию.
– Что это за хрень?
– Хрень у нас генерируешь ты. Причем в промышленных масштабах. А это – кот.
– Ты бы еще слона, мать его, приволок.
– И попрошу тебя при нем не выражаться.
– Да ладно!
Литовченко гнусно, с оттягом заржал. И смех этот был такой силы, что его ударная волна достигла Пантеона великих бардов. Вопреки ожиданиям Вересня, слабым звеном оказались не женщины (Ада Якушева, Галина Хомчик и Татьяна Никитина), а вполне себе жилистый Клячкин. Он рухнул прямо на пробирки, потянув за собой троих адептов песни «А я еду за туманом» и Отто Генриховича с верной гитарой.
Кукушкин, отставив талмуд, бросился спасать Клячкина и себя самого тридцатилетней давности, а Литовченко все ржал и ржал, и никак не мог остановиться.
– Может, твой кот попросит меня не выражаться, мать его? – изнемогая от смеха, проквакал капитан. – Давай! Пусть попросит! Давай!..
В ту же секунду над кенгурятником показалась змеиная голова Мандарина. А из его пасти вырвалось то, что никогда не всплывало в высоколобом цикле программ «Мост над бездной». Да и в программах попроще – тоже. Уловить смысл высказывания дурацкого парня Вересню помешали лингвистические фильтры, но высказывание было мощным. Настолько мощным, что Литовченко поперхнулся и уставился на Мандарина.
Никогда еще Вересень не видел и.о. начальника убойного отдела таким растерянным.
– Ох… ь, – прошептал он.
Дурацкий парень в долгу не остался, и перекличка портовых грузчиков продолжалась еще около минуты. И закончилась полной победой Мандарина. После чего пристыженный Литовченко подошел к Вересню и заискивающе спросил:
– Как зовут?
– Кого?
– Его, – взглядом указал капитан на дурацкого парня.
– Мандарин.
– Слушай… Наш человек.
– Если ты об этом…
– Ни боже мой! – почему-то испугался Литовченко. – Просто – наш человек. А можно его погладить?
– Не знаю даже…
– Да не буду я больше… выражаться.
Скрывшийся было в своем матерчатом убежище Мандарин показался снова. Капитан смотрел на него, как зачарованный.