— Знаешь, переделать «пугач» в огнестрел — плёвое дело, — Саам почесал затылок. — Но от пистолета с историей спешат избавиться.
У Лютого закололо в груди, но, пряча страх под плащом, он облизнул сухие губы:
— Вы, как улитки, оставляете за собой мокрый след.
— Нелегко, наверное, играть с судьбой? — пропустив его слова мимо, усмехнулся бандит. — Тем более — в русскую рулетку?
— Нелегко играть с тем, кто никогда не будет в проигрыше, — ответил Лютый, удивившись, что совсем не заикается.
Они замолчали, перебрасываясь взглядами через зеркало на лобовом стекле, и каждый ждал, что скажет другой. Лютый почувствовал, как взмокла спина, а Саам боролся с желанием повернуться к нему, чтобы лучше разглядеть.
Вспоминая, как, пугаясь теней на стене, умирала Севрюга, Лютый слышал в тяжёлом дыхании Саама её предсмертные хрипы, разрывающие грудь. «Я была такой красивой» — щекотал её голос, и Лютый, глядя на грубые руки бандита, которыми он дотрагивался до неё, чувствовал, как страх слезает, словно старая змеиная кожа, а из-под него проступает опустошающая ненависть.
Саам вздрогнул, словно прочитал мысли Лютого в его выцветших глазах, ставших вдруг холодными и злыми. Подобравшись, словно зверь перед прыжком, он медленно потянулся к карману, в котором лежал нож, но Лютый, заметив его движение, вжался в сидение, подняв руки.
Отвернувшись в разные стороны, они уткнулись в окно, разглядывая прохожих. Из-за тёмных стёкол казалось, что на улице сумеречно, и Савелий бросил взгляд на часы.
— Забудь обо всём, — не поворачиваясь, сказал Саам. — Живи как жил, будто ничего и не было.
— Списать всё на игру воображения? Считать всё случившееся сном?
— Если о каком-то событии никто не помнит — значит, это и был сон.
Лютый вытянул перед собой изрезанные руки, похожие на высохшие сломанные ветки.
— Шрамы затянутся, — отмахнулся Саам. — И ещё быстрее — на сердце. А знаешь, чем пахнут покойники?
— Чем? — повернулся к нему Лютый и уткнулся в насмешливый взгляд.
— Человеческой мерзостью. Чем гнуснее был человек, тем больше смердит после смерти.
Лютый вспомнил высохшее тело Севрюги, от которого пахло молоком важенки, прелыми шкурами и сиротским приютом.
— Это вы к чему? — спросил Лютый, споткнувшись о «вы».
— К тому, что кто как живёт, тот так и умрёт.
Лютому хотелось заговорить о Севрюге, но он не решился.
— И как же надо жить?
— Не сожалея о дне вчерашнем и не заботясь о завтрашнем, — разминая затёкшие суставы, учил Саам. — А можно — наоборот: не заботясь о дне вчерашнем и не сожалея о завтрашнем. Главное, не забывать, что в жизни нет никакого смысла, и в этом её главный смысл.
От его каламбуров у Лютого заломило виски.
— У тебя дочь. — заговорщицки подмигнул Саам, пряча угрозу за улыбкой, как нож за пазухой. — О ней думай, а больше ни о чём.
У Лютого во рту вырос кактус: Василиса выпивала свою юность стаканами, её стеклянные глаза кололи отца, словно иголки, и ему казалось, что дочь отдаляется от него, как отколовшаяся льдина, уносимая течением.
— По-моему, он немного «того», — покрутил у виска шофёр, глядя вслед Лютому.
Он вспомнил, как сбегал из приюта на заброшенную детскую площадку. Дочка Лютого ковырялась в песочнице, а он, болтая ногами, прятал конфету за щёку и, уткнувшись Лютому в плечо, замирал, словно хотел растянуть это время подольше. Он хвастал перед детдомовцами, что у него появился отец, и, снося побои, ждал, когда он заберёт его.
Краска ударила Лёне в лицо, и старые обиды повисли на сердце пиявками.
— Может, избавиться от него, пока не поздно? — спросил он, сузив зрачки.
— Не хочу связываться со стариком, — скривился Саам, подумав о Трубке. — Подождём, пока помрёт, а там. — согнув пальцы «пистолетом», он прицелился Лютому в спину.
Воспоминания путались, цепляясь одно за другое, и Савелий вдруг увидел, как в машину Антонова садится рыжеволосая бомжиха, Севрюга, задыхаясь в дыму, лежит на горящей свалке, а в струганый сосновый гроб саамы опускают его дочь, и её ссохшееся тело, словно паутиной, опутано синими, выступающими венами.
— Кто живёт во сне, тот и умирает понарошку! — обронил фразу прохожий, и Лютый потащился за ним, как бродячий пёс.
Он шёл, весь обратившись в слух, и ждал, что прохожий бросит ему свои пережёванные мысли, как собаке кусок.
— Смерть — безумие, потому что жизнь — глупость, и каждый несёт свой крест, а этот крест — он сам!
И Лютый вдруг понял, что идёт за собственной тенью, разговаривая с самим собой.
Он брёл домой, размахивая руками и бормоча что-то под нос, и прохожие сторонились его, страшась безумного, перекошенного лица. Дождь лил за воротник, ботинки жевали слякоть, а Лютый растворялся в воспоминаниях, как сахар в воде, и ему казалось, что призраки бегут за ним следом, хватая за полы плаща.
Придя домой, Лютый продолжал говорить себе под нос, а жена, заглянув в его глаза, прочитала то, от чего уголки её губ опустились полумесяцем, а сердце сморщилось, как печёное яблоко.
А утром пришёл психиатр, который нервно хихикал, поправляя манжеты рубашки.
— П-прошлое п-перемешалось с выдумкой, я уже не м-могу понять, что б-было на самом деле, а что п-привиделось, и мне кажется, что я с-схожу с ума.
Выслушав Лютого, врач выписал рецепт, который положил на тумбочку.
— Но с-самое ст-трашное, доктор, — схватил его за руку Лютый, — это ко-огда помрачение п-проходит, и я всп-поминаю, как всё б-было на самом деле.
— Воспоминания нельзя вылечить, их можно только вырвать из памяти, медикаментозно. — психиатр поднялся, раскланиваясь.
— А если я всё за-абуду, станет мне легче?
— Может, станет ещё хуже, — пожал плечами доктор, и Лютая потянула его за рукав.
— Он болен? — спросила она в коридоре.
— Болен, — закивал доктор.
— И чем же?
— Самим собой.
Лютый носил пузырёк с таблетками под сердцем, как ребёнка, и чувствовал, что галлюцинации уходят, уступая место невыносимому, гнетущему безразличию, которое гнуло его к земле, словно на спине рос горб. Прежде, перемежая сны с воспоминаниями, приходила по ночам Севрюга, то юная, как на фото, то обезображенная болезнью. Она шептала, трясясь в лихорадке: «Я была такая красивая», и её дрожь передавалась Лютому, дрожавшему под одеялом. Каждую ночь они бежали через непроходимую тайгу и прятались в саамском стойбище, а добрые пастухи согревали их обмороженные сердца, словно огонь костра; каждую ночь шаманка опускала в землю пустой гроб, в котором, по поверьям, хоронили душу. А Лютому казалось, что в этом гробу осталась и его душа, и он без неё, как заросший мхом камень. Ему снилось, как он прижимает Севрюгу к себе, целуя увядшие щёки, и утром он долго смотрел в потолок, пытаясь вспомнить, было ли это на самом деле. Но с тех пор, как он принимал таблетки, девушка не приходила, и Лютый, тоскуя, доставал из-под подушки её фото.
Савелий лез на стены, пугаясь нависавших над ним теней, которые норовили напасть на него, и смотрел на безумца, который крутил ему пальцем у виска, пока не понимал, что смотрит в зеркало. Ему мерещилось, что он не может управлять собственным телом, что кто-то другой руководит им, и по чужой воле на лице появляется улыбка и двигаются конечности, но как только этот кто-то перестанет им управлять, Лютый рухнет на пол, неспособный сделать и шага.
«Не сожалея о дне вчерашнем и не заботясь о завтрашнем, — повторял он слова Саама. — Не сожалея и не заботясь. Не сожалея». Стены комнаты сжимали в тиски, потолок наваливался могильной плитой, и, высыпав таблетки на ладонь, Лютый взвесил их в руке, а потом высыпал всю горсть в рот, запив водой. Он вытянулся на кровати и долго лежал, прислушиваясь к себе. Сердце бешено билось, и кровь бегала в жилах, как новый жилец, осматривающий дом. Тяжесть навалилась на грудь, как Антонов, боровшийся с ним на лестнице, одеяло насквозь вымокло от пота, а дрожь в теле передалась стенам, запрыгавшим перед глазами, норовя сложиться, как будто он лежал в старой коробке, в которой спали бомжи на свалке. Лютый ждал, когда он, наконец, потеряет сознание, погрузившись в вечную полярную ночь, чёрную, беспробудную и немую.