Кольцов не только по делам своим приехал в Петербург, но удерживали его здесь уже только дела, вернее, одно дело: «Смотря насколько оно растянется, настолько и мое житье здесь подлинеет». И через несколько дней он сообщает о том же: «Дело мое еще не кончилось: проживу в Питере две недели, а может, и больше; но только это будет против моего желания, а разве дело задержит».
Дело задерживало, и снова Кольцову приходилось прибегать к выроним покровительствам и просить о протекции Жуковского, Вяземского,. Одоевского. Конечно, это помогали литераторы литератору, но и люди вельможного или почти вельможного круга человеку иного, третьего сословия, купцу, даже мещанину.
Кольцов, конечно, был человеком своего сословия со многими его житейскими привычками, и жизненными началами. Непременная примета старорусского купеческого быта – чаепитие. Купец Кольцов – большой любитель почаевничать. Это прорывается в воспоминаниях и в письмах о нем даже таких людей, как Белинский, не очень-то обращавших внимание на быт. Но Кольцов – купец и в ведении своих дел.
«…Он был точно кремень, – вспоминал Катков. – Не позволял он себе нежничать и сентиментальничать. Только иногда, в заветные минуты распахивалась его душа. А то он даже любил пощеголять своей практичностью и, может быть, даже не без маленькой аффектации, рассказывал, бывало, о разных прасольских своих проделках, о своем искусстве надуть опытного покупщика, продать дороже, купить дешевле.
– Скажите, Алексей Васильевич, – прервал его однажды кто-то посреди таких рассказов, – неужели бы. вы и нас надули?
– И вас бы надул. Ей-богу, надул бы. Последним готов поделиться с вами, а на торгу не дал бы спуску, не удержался бы. Лучше после отдал бы вам вдвое, а тут надул бы». Кольцов всегда – с хитринкой, с расчетом, человек очень и очень «себе на уме». Особенно когда он имеет дело с дельцами же, хотя бы и на книгоиздательской почве. Так часто бывало с Краевским, с Владиславлевым. В одном из писем 1839 года, пожаловавшись на многие дурные дела, Кольцов пишет Краевскому: «Теперь вот беда! Нынешний год по нашей торговле был весьма дурен, у нас много рогатого скота упало; то есть подохло, а капитала своего мы имели самую малость: торговали на чужой, пользуясь доверием. Скот подох,) деньги, на него употребленные, пропали…» Несколько раньше Кольцов сообщает Белинскому по поводу полученного от Владиславлева отказа в одной из протекций: «На днях получил письмо из Питера от Владимира Андреевича Владиславлева, в котором он пишет: „…Письмо, что вы просили к советнику, я не посылаю, затем, что не у кого взять“. Хорошо, пусть не у кого взять; так – положим, конечно, не хочется заняться. Ну, да заставить нельзя – пусть так. Только я ему сейчас надрал славное письмо, говорю: „Мои дела худы, деньги прожил, скот подох, караул! помогите, добрые люди!“ Оно немножко нехорошо конфузить себя чересчур, да почему же перед ними на колено не понизить своих обстоятельств, когда они, сами ставши на него, говорят: „Помилуйте, ей-богу, не виноваты; мне можно обмануть, а другому давши слово… Но ничего… на свете и не таких еще диковинок много“.
В такого рода делах Кольцов нередко «на колено понижает» свои обстоятельства.
И тому же Краевскому, и Владиславлеву, и многим другим Кольцов часто жалуется на возможность полицейского преследования по долговым обязательствам в пору, когда дела худшели. Вот письмо Краевскому осенью 1839 года: «Люди не виноваты, что у нас скот подох, – их (деньги. – Н.С.) надобно заплатить, а заплатить нечем. Что вы прикажете тут делать? Будь их немного, – тысяча, другая, третья, – я бы тотчас нашелся, как горю пособить, а то их до двадцати. Как перевернуться? Как эту реку перейти, не захлебнуться? Вот мое настоящее горе. Конечно, бог не без милости, человек не без греха, и я бы от этого греха хоть бы ускользнул из города – но что будет со стариком? Положим, можно забыться и для этого на время уехать; да не пустят проклятые кредиторы: вида (вида на жительство, то есть что-то вроде паспорта. – Н.С.) – черт их побери! – не дадут, на дороге остановят, в угол прикуют».
В том же 1839 году о том же он писал Владиславлеву, хотя назывались другие денежные суммы – уже две тысячи, а не двадцать тысяч, как Краевскому, видимо знавшему кольцовские дела и то, что две тысячи вряд ли бы составили для Кольцова непреодолимую проблему. Кольцов сообщает Белинскому: «Я писал ему (то есть Владиславлеву. – Н.С.): «Хоть дела мои дурны, но все мне нельзя ехать к вам, потому что я должен две тысячи рублей; отдать нечем, и полиция не пустит. Хотел бы, думаю, – да нельзя». Сам Кольцов комментирует Белинскому это свое сообщение: «Конечно, мои дела дурны, да не так еще, как я писал ему. Но что же с ними делать? Ведь надо как-нибудь дощупаться правды, – а у этих людей деньги скорее всего откроют грудь. Я вперед знал: не только рублей две тысячи, а копеек Владиславлев и Краевский не дадут».
Если у таких людей, как Краевский или Владиславлев, возможно, всего скорее «открывали грудь» деньги, то у таких, как Вяземский, Жуковский, Одоевский, «грудь открывалась» иначе. Но и здесь у Кольцова подчас не обходилось без хитростей.
Конечно, и Жуковский, и Вяземский, и Одоевский были люди благородные, Кольцова ценившие, к нему доброжелательные. Он, естественно, со своей стороны, уважал в них больших литераторов и был им благодарен как человек. Но тем более, читая письма Кольцова, нельзя не видеть, что это пишет не равный равному, что это припадает мещанин к князю, что это бьет челом проситель. Это не совсем обычная хитрость, как то подчас имело место в делах с Краевским. Во всем этом есть свое чувство, даже поэзия и в то же время своеобразные «поэтические» штампы. Вот письмо Одоевскому: «Благодарю ваше сиятельство! Кроме минут священного унынья, если были в моей жизни прекрасные минуты, которые навсегда остались памятными мне, то все они даны мне вами, князем Вяземским и Жуковским: вы могучею рукою разогнали грозную тучу, вы из непроходимого леса моих горьких обстоятельств взяли меня, поставили на путь и повели по нем… Ваше сиятельство, не смею вас просить, но, кроме вас, просить мне некого: что хотите делайте, но еще примите участие в моем положении, еще замолвите слово и разгоните собирающуюся над головой моей тучу, пока она мне не разбила голову. Пока вы за меня, никто против меня».
А несколько раньше Кольцов обращается к Жуковскому, и здесь рисуется чрезвычайно жалостная картина, а положение уже совершенно «понижается на колено»: «Тяжело мне было приходить к вам с моей нуждою; тяжело мне было говорить о ней, тяжело мне было просить вас, особенно в последний мой быт в Петербурге, – просить и в ту пору знать почти, что вам не до меня, знать, что вы заняты больше обыкновенного и как это нужно… И в эту-то пору необходимость меня заставила ходить к вам, мешать, просить вас. Проклятая судьба! До чего ты не доведешь человека? Одно только утешало меня в это время, что не дьявольский умысел, а крайность так велела делать: старость отца, дурные его дела, в которых он запутан, его честное имя – все мое настоящее, а может быть, и будущее богатство. Скажут „плати“. А денег нет. И где взять? Негде… Пуще всего еще страшит меня одна мысль: если лишат всего и если случай приведет явиться к вам такого человека, которого вы так много обласкали, которому покровительствовали, – придет он к вам, измаянный весь горем, оборванный, зимой в летнем платье… О, дай бог все претерпеть, но не дожить до этой встречи».
Здесь и «честное имя» отца, и «измаянный горем», и «оборванный, зимой в летнем платье». В реальной жизни явно не было ничего подобного. Можно подумать, что это говорит какой-нибудь бедный приказчик, какой-нибудь, если уж вспомнить литературу, Митя из пьесы Островского «Бедность не порок». Но это пишет человек, ведущий дела на многие тысячи, строящий большой доходный дом, и единственный сын, то есть единственный наследник своего отца.
Позднее Кольцов сообщал Белинскому как раз об этом письме. «Письмо же состояло из двух пунктов; первый: искренне благодарил его за дело, в котором принимал он участие, а другой, – в котором говорил о моих теперешних обстоятельствах и за которые я теперь краснею. Глупо сделал, что писал ему о них: для чего? Слабость. Думаешь, авось или то-то и то не будет ли». Недаром, когда речь шла о новом сборнике его стихов, Кольцов сообщает Белинскому: «Всем большим людям (Жуковскому, Одоевскому, Вяземскому. – Н.С.) я говорю: хотел бы, да средств не имею, а другим: погодить хочу, еще прибавлю, тогда уж разом». То есть Краевскому, например, он дает в связи с задержкою сборника одни объяснения, а, скажем, Жуковскому уже совсем другие. Вот в каком тоне обращается Кольцов к Жуковскому в письме от 2 мая 1838 года из Москвы: «Ваше превосходительство, добрый вельможа и любезный поэт Василий Андреевич! Снова нарушаю ваш покой, снова, может быть, в эту минуту я прерываю священных ваших трудов любимые мечты, которыми с давнишних пор воспламенял и теперь воспламеняю мою холодную душу. Не нарушать, молиться б, молиться б мне за них должно…» А раньше он писал Белинскому в Москву: «У Жуковского я был еще раз по своему делу: он ни то ни се. У Вяземского был только раз, он тоже ни то ни се».