Кунанбай заговорил спокойно, не повышая голоса. Он взывал к самолюбию самого Базаралы.
— Они позорят и тебя. Ты — настоящий человек и дорожишь честью. А их поступки — пятно на твоем честном имени. Ты не станешь их защищать; я надеюсь, что у тебя нет для них оправдания. Что ты скажешь?
Базаралы не задержался с ответом. Он ответил коротко, пристально глядя в лицо Кунанбая. Его слова были спокойны, сдержанны и убедительно красноречивы. Он приехал не для того, чтобы оправдывать грабителей. Он осуждает их, а потому порвал с ними. Правда, он кровный брат Балагаза, но жизнь у них разная. Уже давно они решили не встречаться друг с другом.
Чай разгорячил кровь. Лицо Базаралы раскраснелось и стало необыкновенно красивым. И глаза, умные и проницательные, и яркие краски лица, и богатырский стан, и длинные белые пальцы — все невольно привлекало к себе внимание Нурганым. Ей казалось, что эти широкие плечи, могучая грудь, сильные руки не потерпят насилия.
Среди молодого поколении Тобыкты Кунанбай впервые встречал человека, который разговаривал с ним так свободно. И ответ Базаралы и его независимость поразили его. Он тут же вспылил:
— Раз ты осуждаешь их, помоги покончить с разбоем! Но Базаралы возразил ему:
— Да, я осуждаю, конечно. Я уже говорил. Но что толкнуло их на этот путь? Недавний джут и нужда. А вторая причина — несправедливость, которая известна всем родичам. Кто стоял но главе, тот прибрал все к своим рукам. Другие опоздали, и их доля прошла мимо. А безответный народ остался и вовсе ни с чем. К чему же это привело? Те, кто и раньше стоял в первых рядах, те не пострадали. А те, кто был обижен и прежде, остались и теперь беспомощными слепцами. Подумал ли об этом хоть кто-нибудь? Есть ли у народа старейшины, которые посочувствовали бы ему в бедствиях? Я приехал спросить об этом, — сказал он.
Базаралы не ответил на вопрос, а пошел встречным течением. Это не понравилось Кунанбаю. Он бросил на гостя уничтожающий взгляд. Главным доводом Кунанбая было то, что бедствие это ниспослано богом, начертано превратною судьбой.
— Джут не подчиняется людям. Кого за него винить? Разве не делятся те, кто имеет чем делиться? Но ведь всем не поможешь! Достойный удовольствуется малым. Нужно смиряться перед волей создателя!
Но Базаралы не убеждала и эта «воля создателя». Пусть народ стонет и бедствует по его воле, — ну, а если бы люди, называющие себя заступниками народа, оказали бы помощь? А они говорят только о покорности. Может, так покорно и лечь в могилу? Базаралы не мог сделать других выводов из наставления Кунанбая и прямо высказал это.
Кунанбай считал для себя унизительным спорить и пререкаться с Базаралы. Он только мрачно насупил брови и решительно закончил:
— Теперь моя совесть чиста и перед тобою. Я вижу, что щадить нечего. Одно скажу: Балагаз и Абылгазы сами напрашиваются на беду. Им плохо придется. Я предупредил — теперь не обижайтесь!
Базаралы понял, что разговор кончен. Он собрался уезжать. Перед самым уходом он снова обратился к Кунанбаю.
— У меня нет ничего общего с Балагазом. Что будет то будет. Но дело не в том. Вы всю жизнь тратите свои силы, чтобы словом и делом держать народ в страхе, а народ растрачивает свои силы, чтобы разубедить и смягчить вас. И все тщетно. Видно, нам не сойтись. Судьба судила лам вечные раздоры, — сказал он, надевая малахай.
Его слова остались без ответа. Он неторопливо встал, простился и направился к выходу. Нурганым и Кунанбай не сводили с него глаз. Сдержанный, сосредоточенный, несгибаемый, он ушел, и не было в нем ни тени беспокойства, стеснения или робости.
Кунанбай продолжал задумчиво смотреть на закрывшуюся, дверь, потом обратился к Нурганым:
— Удивительный он, этот Базаралы! Красив и умен, как ни один жигит в нашем крае! Только думы его — недруг его… Угораздило же тебя, несуразного, родиться от Каумена — короткорукого!.. Родись ты от сильного, ты был бы гордостью рода!
В словах Кунанбая звучали и восхищение и зависть.
Нурганым и так слушала Базаралы с напряженным вниманием. А слова мужа только подогрели в ней интерес к красивому и умному жигиту. Из зависти и восхищения Кунанбая она выбрала для себя второе. И, еще не понимая себя вполне, она почувствовала, что сердце в ней вскинулось, как молодой упрямый конь, рвущийся на волю.
4
Прошел слух о приезде начальства для проведения выборов. Кунанбай вызвал к себе Абая.
Всю осень Абай провел в одиночестве, увлекаясь домброй и музыкой. Играл ли он кюи «Желтая река Саймака», или «Плач двух девушек», или же «Песню жаворонка»— каждый звук их напева был полон глубокой мысли. О чем говорила домбра? Она возрождала и стремительный бег быстроногого верблюда Асана-Кайгы и медленную печаль Алшагыра. Но примирившиеся с тем, что они видели, не достигшие желанного, эти страдальцы минувших дней плакали в звуках его домбры.
Мысли Абая неотвязно возвращались к Кадырбаю. Он вспоминал каждое его слово и каждый свой ответ седому акыну. «Сколько горечи оставило нам прошлое!»— говорил тогда Абай. Он хотел сказать этим: «Великая горечь звучит в несбыточных мечтах акынов, в их песнях, в их музыке». Абай поверял все думы домбре, седой рассказчице преданий далекой старины.
Он забросил развлечения, перестал встречаться с молодежью. Недавно приезжал Ербол, звал его с собой и старался соблазнить друга играми и весельем, перечислял по именам новых красавиц девушек… Но Абай оставался равнодушным. Пока Ербол гостил у него, он сочинил новую песню: «Уймись, мое сердце, уймись!» Чуждая веселью, к которому звал друг, она была ответом на его призывы. И когда Абай спел свою песню, Ербол сразу же вступил в спор с ним.
— Неужели ты навсегда прощаешься с молодостью? Ведь тебе еще двадцати пяти лет нет! Что ты выдумываешь, я никак не пойму, — говорил он.
Абай только тихо рассмеялся. Как и раньше, он наедине с другом играл на домбре и пел одну песню за другой, изливая в них свои думы. Несколько дней подряд он повторял свое: «Уймись, мое сердце, уймись!»
С мыслью песни Ербол не соглашался, но слова ее находил красивыми, поэтому иногда и сам начинал подпевать Абаю. Целых десять дней оба жигита точно говорили юности, уходящей от них: «Прощай!»
Ерболу нужно было возвращаться. Расставаясь, Абай откровенно признался другу:
— Я старость и не зову, Ербол. Разве я не дорожу молодостью? Что в мире прекрасней юности? Ты и сам это знаешь. Но вместо ушедшего детства и юности я хочу найти молодость — разумную и плодотворную. И на этом пути меня ждут новые возлюбленные… Начни я рассказывать тебе о них — ты увидел бы, что грудь моя не вмещает мечтаний… Узнаешь потом!
Это звучало как исповедь.
Кунанбай вызвал к себе сына как раз в этот день. Ербол тотчас же уехал домой, а Абай отправился в Карашокы.
Приближались сумерки, когда он подъезжал к аулу отца. В логу, поросшем лозняком, он увидел встречного всадника — высокого, широкоплечего. Это был его младший браг Оспан; в сумерках Абай узнал его только тогда, когда они поравнялись. Абай удивился: видя Оспана изо дня в день, он просто не замечал, как тот вырос. Хотя ему недавно исполнилось восемнадцать лет, он уже стал выше и крупнее Абая.
Оспан подлетел на полном скаку, узнал брата, остановился и сразу же принялся рассказывать:
— Сегодня я случайно пошел к отцу. Он и спрашивает: «Ну-ка, отвечай: постишься ли ты, совершаешь ли пять дневных молений, соблюдаешь ли свой долг мусульманина?» Совсем как Мункир и Нанкир![113] Я хотел было честно признаться: я, мол, чист и от грехов и от постов, как дикий кулан в степи, — да не посмел, побоялся, что будет буря… «Да, говорю, все соблюдаю…» Отец был очень доволен, усадил меня рядом с собою и целый день продержал голодным. Ну и скука была! Делать нечего — и молился пять раз, хотя и без омовения,[114] и сказал, что тоже пощусь. А вечером сел с ним за трапезу воздержания и, чтобы утешить себя, съел все самое вкусное, что приготовили. Вот и скачу домой! Полюбуйтесь, ага, — вот тот самый Оспан, который сумел обмануть даже вашего отца! — И юноша громко расхохотался.