Амир и Умитей продолжали плакать, прижавшись друг к другу. Изгутты и Есхожа, прискакав из головы каравана, врезались в кольцо коней, окружавшее влюбленных, и закричали вне себя:
— Хватит, довольно! И так наделали дел!..
— Уймись, Амир! Попрощался — ну и ступай!
В голосе Изгутты кипела злоба. Он схватил повод коня Умитей и с силой потянул к себе. Иноходец сделал скачок, вырвав девушку из объятий любимого. Она дико вскрикнула:
— Амир!.. — и, пытаясь остановить своего коня, взмолилась — Не покидай меня, Амир! Доведи сам до костра мучений! Мои же родичи бросают меня в пекло!.. Не покидайте меня, все идите за мной, все!
Слезы высохли на ее глазах. В отчаянии она обвела всех взглядом и, смертельно побледнев, выкрикнула с неожиданным озлоблением:
— Пусть взбесится! Посмотрю я, как он посмеет стать поперек!
И она вцепилась в повод коня Амира, увлекая его за собой. Амир, перегнувшись с седла, охватил стан и приник к ней поцелуем.
— Милая моя… Полная луна моя… Пусть прервется дыхание мое, лишь бы не закатилась моя луна… Если суждена мне, несчастному, смерть — умру на твоих глазах! Еду с тобой!
И он повернулся к своим спутникам-сэри:
— Едем все!..
Те оттеснили от них Изгутты и Есхожу, и караван двинулся. Толпа нарядных сэри, окружив Умитей, провожала ее, охраняя, как драгоценное сокровище. Старшие провожатые и сваты ехали впереди, не в силах помешать этому.
Нарядная восьмистворчатая юрта невесты была уже доставлена в аул жениха. Молодая келин вошла в нее, поддерживаемая под руки Амиром и Байтасом, перед нею, по обычаю, несли растянутый шелковый занавес, — сэри на этот раз не отступили от обычаев, но население аула встретило их неожиданное появление встревоженно и даже недружелюбно.
Однако недовольство и раздражение не перешагнули порога Молодой юрты. Молодежь, девушки, невестки и пожилые байбише аула встретили новую келин добрыми пожеланиями и осыпали ее голову, увенчанную свадебным убором, всевозможными подарками. Никто будто не замечал странного для такого торжества присутствия Амира.
И этот торжественный прием Умитей и забота о ее чести были делом самого Дутбая. Он не просил совета ни у старейшин рода Кокше, ни даже у своего отца Алатая. Вооружившись мужеством и терпением, он шаг за шагом исполнял принятое им самим решение — отвести сплетню от имени Умитей и принять ее в свою семью торжественно и радостно.
Но в тот же вечер, поручив гостей своей матери, умной и спокойной женщине, Дутбай сел на коня и помчался в соседний аул к главе рода Кокше, своему дяде Каратаю. Попросив всех выйти из юрты, он с глазу на глаз рассказал ему о тяжелой обиде, причиненной Амиром.
— Поезжайте к Кунанбаю и своими устами поведайте ему обо всем, — заключил он. — Пусть уймет мальчишку, иначе дружба между Кокше и Иргизбаем рухнет, все пойдет прахом!
С того дня как он стал во главе рода Кокше, старый Каратай не помнил случая, чтобы кто-нибудь из молодежи так твердо высказывал готовность к борьбе с одним из самых сильных и многочисленных родов Тобыкты. Он с гордостью окинул взглядом Дутбая, крупного, статного, молодого, с большим открытым лбом и смелыми решительными глазами, в которых, как у сокола, мелькали золотистые искорки. Видно было, что такой, не задумываясь, кинется в костер, если того потребует честь рода. Но вместе с тем Каратай оценил самообладание и мужество Дутбая: гнев не затуманивал его разума. «Да, видно, ты настоящий кокше, — подумал старик, — быть тебе после меня хозяином рода…»
Выслушав до конца рассказ Дутбая, Каратай поднял на него немигающие глаза, обдумывая решение, и коротко сказал:
— Вели подавать коня. Найди мне провожатых. Поеду сейчас же.
Дутбай послал в аул за своим отцом Алатаем и одним из старейшин рода — Бозамбаем, прося их сопровождать Каратая.
Аул Кунанбая одиноко стоял на Корыке, старый хаджи отделился от всего Иргизбая, раскинувшего свои стоянки на Ойкодыке. Нурганым никак не могла забыть обиды, которую ей пришлось вытерпеть весной от Оспана, и все лето просила Кунанбая о постройке отдельной зимовки: ей хотелось быть в стороне от соперниц, от их уже взрослых и дерзких сыновей. Эта просьба совпала с желанием самого Кунанбая, искавшего старческого уединения. Летом он раньше других прикочевал к Корыку и, согнав сюда целую толпу жигитовз, выстроил небольшую зимовку для себя и Нурганым. Сейчас старый хаджи стоял аулом возле новой зимовки, предаваясь своему безмолвному покою, подобному смерти.
Каратай со своими спутниками доехали сюда к наступлению ночи. Почти весь аул уже спал, но в юрте Кунанбая огонь еще не был погашен. Услышав топот коней и лай переполошившихся собак, Нурганым решила, что приехал кто-то чужой: кто из близких родичей приедет к ним поздней ночью, когда и днем-то все старались объезжать стоянку Кунанбая, словно аул заразного больного? Старик хаджи не выходил из-за занавески, не принимал участия в мирских разговорах, его аул наводил на гостей скуку и уныние.
Когда приезжие вошли в юрту, Нурганым, сидевшая у ног Кунанбая и наполовину скрытая занавесом, выглянула из-под него и негромко сообщила мужу:
— Каратай приехал.
Кунанбай сидел на кровати, обложенный подушками, и перебирал, четки, низко опустив лицо. Услышав слова жены, он быстро поднял голову, выражение смирения и раскаяния исчезло с его лица. Не успели гости дойти до переднего места, как Кунанбай резко откинул — точно смахнул — занавес, висевший опущенным с самого утра. Он даже не поздоровался с прибывшими. Сверкнув своим единственным выцветшим глазом, он уставился им на Каратая, и того поразило жестокое, полное злобной настороженности лицо кающегося хаджи: уже лет десять никто не видел его таким. Каратаю стало даже не по себе, будто он, оступившись, провалился в берлогу спящего хищника и, внезапно разбудив, сразу разъярил его.
Но появление Каратая не было неожиданностью для Кунанбая. Вчера, возвращаясь из аула Есхожи, Айгыз заехала к мужу и выложила ему свои обиды и жалобы. Она уехала со свадьбы возмущенная. Есхожа приходился ей близким родственником, и на прощанье она упрекнула его, что он дал такую волю жигитам-сэри и превратил праздник в недостойное посмешище. Есхожа в ответ сам стал жаловаться на них и просил Айгыз сообщить об этом Кунанбаю, объяснив, что не выгнал Амира только потому, что тот — внук Кунанбая. «Чтоб им пропасть с их песнями и тряпками, это не сэри, а погибель на мой дом!» — твердил он.
Айгыз не только передала Кунанбаю его слова, но добавила и от себя много тяжелых обвинений.
— Осмелели! Думают, на них и управы нет! — побелев от злости, говорила она. — Они и наш аул позорили, пока ты был в Мекке, чуть не на головах у нас плясали! Не угас еще взор твой, а дом наш бесовским гнездом уже стал!
Всю свою давнюю завистливую ненависть к молодежи она выплеснула в этой юрте, рассказывая о том, что была на свадьбе, и уехала лишь после того, как убедилась, что слова ее распалили гнев мужа.
У постели Кунанбая горела свеча. В ее свете глаз старика искрился зловещим красноватым огнем. В этом взгляде кипела злоба — упорная, настороженная, готовая к защите и к яростному прыжку. Задержавшись на Каратае, этот взгляд перешел на отца жениха, Алатая, а затем вонзился в лицо богача из рода Кокше — Бозамбая. Остальные не привлекли внимания хаджи — это были простые жигиты, сопровождавшие старейшин.
Кунанбай понял, что старики приехали от имени всего Кокше. Глухая ночь, суровые лица, насупленные брови — все говорило, что Тобыкты вновь постигла беда, несущая смерть. Комкая в руках край отдернутого занавеса, Кунанбай сам обратился к Каратаю:
— Какой ураган пригнал тебя? С какой бедой приехал? Не тяни, рассказывай.
Оба старика понимали друг друга по едва заметному движению бровей. В эту беспощадную ночь и мысли были беспощадны. Глядя на застывшее в холодном гневе лицо Каратая, Кунанбай понял сразу: «Его привела ко мне несмываемая обида. Не так приезжает тот, кто готов к примирению».
Каратай угадал мысль хаджи и дал волю тяжелой, как камень, злобе, давившей его с самого вечера.