Что же касается Лю, взявшего на себя роль моего секретаря, то он был облачен в застиранную солдатскую форму, которую мы накануне одолжили у одного молодого крестьянина, только что вернувшегося после службы в армии. На груди у него сверкала ярко-красная медаль, на которой золотом горел профиль Мао с, как всегда, гладко зачесанными назад волосами.
Так как мы никогда раньше не забредали в эти дикие и незнакомые нам места, то чуть не заблудились в бамбуковом лесу; нас окружала непроходимая, густая чащоба блестящих от дождя бамбуковых стволов, и тянуло из нее терпким запахом диких животных. Порой до нас доносились тихие, но вполне явственные шорохи, это из-под земли пробивались новые бамбуковые побеги. Говорят, молодой бамбук способен подрастать на тридцать сантиметров за день.
Тысячеметровая мельница была поставлена на ручье, срывающемся с высокой скалы, и со своими огромными скрипучими жерновами из белого камня с черными прожилками, что вращались с чисто крестьянской неспешностью, выглядела какой-то замшелой древностью.
Пол первого этажа дрожал от вибрации. Кое-где сквозь этот старый, щелястый, прогнивший пол было видно, как, прыгая по здоровенным камням, под ногами у нас несется вода. Скрип колеса, сливающийся с эхом, отдавался в ушах. Голый до пояса старик прекратил подсыпать зерно на жернова и молча, с недоверием уставился на нас. Я поздоровался с ним, но не на сычуаньском диалекте, на котором говорят в нашей провинции, а на мандаринском, на каком изъясняются в фильмах.
— Что это за язык? — озадаченно спросил старик у Лю.
— Официальный язык, на котором говорят в Пекине, — объяснил ему Лю. — Вы что, не знаете его?
— В Пекине? А где это?
Вопрос этот потряс нас, но когда мы сообразили, что он и впрямь не знает, где находится Пекин, мы чуть не лопнули от смеха. Признаюсь, я даже позавидовал его невежеству или, верней, неведению мира, находящегося за пределами тех мест, где он живет.
— Ну, а такое название, как Пепин, вам что-нибудь говорит? — поинтересовался у него Лю.
— Бейпин? — переспросил мельник. — А как же. Это такой большой город на севере.
— Так вот, папаша, уже больше двадцати лет, как этот город сменил название, — растолковал ему Лю. — А товарищ, который со мной, говорит только на официальном языке, принятом в, как вы его называете, Бейпине.
Старикан бросил на меня исполненный почтения взгляд. Он внимательно рассматривал мой китель, и особенное его внимание привлекли пуговицы на рукавах.
— А эти-то на кой? — поинтересовался он у меня.
Лю перевел мне его вопрос. На своем скверном мандаринском я ответил, что не знаю. Но мой толмач сообщил старому мельнику, что я сказал, что это знак тех, кто принадлежит к истинным партийным кадрам.
— Товарищ из Бейпина, — продолжал Лю с неподражаемым спокойствием великого авантюриста, — приехал в наши места для сбора народных песен, и долг всякого сознательного гражданина, который знает такие песни, сообщить ему их.
— Что, эти дурацкие припевки горцев? — спросил старикан, бросив на меня подозрительный взгляд. — Да это ведь никакие не песни, а так, припевки, старые, с давних еще времен припевки. Понятно?
— Вот товарищу как раз и нужны припевки, чтобы в них чувствовалась простота и подлинность каждого слова.
Старик мельник некоторое время переваривал полученные сведения, а потом взглянул на меня с какой-то странной, хитроватой улыбкой.
— Вы вправду хотите…
— Да, — отрезал я.
— Товарищ и вправду хочет, чтобы я спел ему эту похабщину? Потому как, надобно вам знать, наши припевки славятся…
Досказать ему помешал приход нескольких крестьян, каждый из которых тащил на спине огромную корзину.
Тут я по— настоящему перепугался, и мой «переводчик» тоже. Я шепнул ему на ухо:
— Смываемся?
Старик мгновенно повернулся к Лю и поинтересовался:
— Что он сказал?
Я почувствовал, что заливаюсь краской и, чтобы скрыть смущение, устремился к крестьянам якобы с намерением помочь им снять тяжеленные корзины.
Их было шестеро. Ни один из них никогда не бывал в нашей деревне, и, поняв, что разоблачение нам не грозит, я успокоился. Они поставили на пол корзины, до верху наполненные кукурузой, которую они принесли смолоть.
— Подойдите поближе, я познакомлю вас с молодым товарищем из Бейпина, — объявил им мельник. — Видите у него на рукавах по три пуговички?
Совершенно преобразившийся, сияющий старый отшельник схватил меня за руку, поднял и стал совать ее в нос поочередно каждому из пришедших, чтобы дать им возможность восхититься этими идиотскими желтыми пуговицами.
— А знаете, что они означают? — кричал он, дыша мне в лицо перегаром. — Это знак настоящего кадрового работника!
Ни за что бы не поверил, что у этого тщедушного старикашки столько силы, он, словно клещами, стискивал мою руку. Стоя рядом с нами, Лю с самым серьезным видом, как и положено официальному переводчику, переводил его слова на мандаринский диалект. Я вынужден был, по образу и подобию руководителей, которых показывают в кино, пожать всем руки, каждому дружелюбно кивнуть головой и при этом изъясняться на своем ломаном мандаринском.
В жизни мне не доводилось делать ничего подобного. Я уже пожалел, что мы взялись за исполнение этого дела, с которым не смог справиться Очкарик, жадный владелец кожаного чемодана.
Когда я в очередной раз кивнул, моя фуражка, а верней сказать фуражка портного, свалилась на пол.
* * *
Наконец крестьяне ушли, оставив на помол целую гору кукурузы.
Я падал с ног от усталости, к тому же фуражка все сильней, наподобие пыточного обруча, сдавливала мне черепушку, отчего у меня началась страшная головная боль.
Старик мельник повел нас на второй этаж, куда вела узенькая деревянная лестница, на которой отсутствовали три ступеньки. Поднявшись, он тут же устремился к плетеной корзине, из которой извлек тыквенную бутыль с самогоном и три стопки.
— Здесь не так пыльно, — улыбаясь, пояснил он нам. — Промочим немножко горло.
Почти весь пол в этой большой темной комнате был усыпан камешками, здорово смахивающими на те «нефритовые шарики», о которых рассказывал Очкарик. Как и на первом этаже, здесь не было ни стульев, ни табуретов и вообще никакой мебели, обычной в жилых домах, за исключением широченного топчана, над которым на стене висела черная, переливчатая шкура не то пантеры, не то леопарда, а на ней трехструнный музыкальный