Залив в бак тарелку борща, откинулся на стуле.
«Болван же ты, Мудаков!»
«Что обзываешься?» – прокряхтел бывший хозяин тела и несостоявшийся политработник.
«Добровольно отказался от такого счастья!»
«Вроде Божьей Благодати?»
«Зря ёрничаешь, безбожник. В Благодати соединены все радости, земные и возвышенные, кроме грешных. Стало быть, восторг от полёта тоже в ней есть. А тебе лишь бы выпить и потрахаться».
«Может, отметим сегодня? Ребята нехорошо косятся…»
«Ну уж нет, – обрезал я его мечты. – Конечно, пить придётся. Но не пьянея. Только чтоб из общества окончательно не вылететь».
«Как это?»
«Запросто. Помнишь, как за ночь язвочка зажила на… Ну, ты знаешь, где. Порезы на морде исчезают до окончания бритья, больше никаких бумажек. Одна из прелестей внедрения беса в смертное тело – быстрое выздоровление и расщепление отравляющих веществ, включая этиловый спирт. Трудно нас убить, разве что голову отпилить или фюзеляж порвать на куски».
«Здорово! Или нет? Выпить-то хочется…»
«За особо выдающиеся подвиги могу изредка отключать борьбу со спиртом. Я же тебе по ночам позволяю телом рулить, когда с Лизой исполняешь супружеский долг. Не трепыхаешься – заслужил».
«А ты подглядываешь!»
«И даже чувствую удовольствие, что и ты. Тут – без вариантов. Задремать или иным образом отключиться, когда начинается веселье, не могу, брат».
Думал, заведёт привычную бодягу – какого чёрта в него вселился бес и какого дьявола не хочет свалить. Нет, смирился. По крайней мере, мозги не полощет.
А в части для меня начался настоящий ад, не хуже предыдущего места службы в загробном мире. Наряды и неприятные задания посыпались что из рога изобилия, за ними – взыскания, мол, не доглядел, не проявил комсомольской сознательности и революционной бдительности. Любые пакости горазды придумывать, лишь бы в небо не рвался. Ну не поверили товарищи командиры в мои пилотажные способности!
Комиссар эскадрильи вызвал Лизу на доверительный разговор, расспросил – может дома что не так? Отчего у комсорга столько неизрасходованной энергии? Или у жены нередко голова болит? Супружница, по её словам, честь семейного очага отстояла, а комиссар обеспечил мне выговор за «невыпуск внеочередного комсомольского листка». Очередные-то все вывешиваются вовремя, нумеруются и хранятся не менее тщательно, чем документы о техническом обслуживании машин.
Второй раз я взлетел лишь в июле, в конце того же месяца снова, теперь в составе звена. Вдобавок получен был приказ о присвоении мне старлея. Документы отправились наверх до начала лётных инициатив, и командир бригады, громко скрипя зубами, вручил мне новые петлицы с третьим кубиком.
В тройке мы ходили по инструкции, то есть по воздуху, но пешком. Повороты блинчиком, почти без «опасного» крена внутрь радиуса, взлетели-развернулись-домой. Я с бессильной тоской поглядывал с земли на учебные бои настоящих лётчиков, лихой высший пилотаж. В общем, всё то, что мне запрещено. Из-за болезненной подозрительности Подгорцева и ваниного разгвоздяйства меня обучили, по существу, лишь взлёту-посадке да грозному топанью по траве с «моторным» бормотанием и раскинутыми клешнями. «Если завтра война, если завтра в поход», парни помянут вражью маму неприличным словом и полетят показывать куськину мать вблизи… А я?
Со мной смирились. Ну, служит. Ну, как-то летает беременной уткой. Delirium tremens, он же белая горчка, вроде бы не проявляется. Но недоброжелательство командования осталось. Военлёт Бутаков выпал из привычных представлений о лентяях-обтекателях, внушал опасения, как знак беды. И беда не заставила себя ждать.
На посадку заходил древний И-5, когда «Чайка» из соседней эскадрильи выкатилась на полосу для взлёта, упёрлась слепым рылом в небо и рванула навстречу. Я с парнями из нашего звена у КП болтался. Словно по наитию, втроём повернулись к ВПП – взлётно-посадочной полосе. «И-пятый» судорожно газанул, попробовал подняться, но куда там… Скорость для набора высоты уже потеряна. Удар, взрыв, пожар, ошмётки в разные стороны. Мы, понятно, кинулись к полосе, а толку? Лётчиков вытащили потом. Маленькие, как младенцы, скрюченные. У одного только белые зубы торчат, губ-то и не осталось. У второго, садившегося, голову вообще не нашли – раздробило, видно.
Дальше, как водится, прибыла комиссия из Минска, началась обычная канитель: разбирательства, собрания, оргвыводы. Обо мне командиры слова дурного сказать не вправе. Ошибки причастных очевидны – наземного умельца, который флажком отмашку на взлёт дал, не глянув спускающуюся машину, пилота, погибшего на И-5, что дурой попёр на посадку, не посмотрев на лётное поле. Я вроде бы ни при делах, но каждая начальственная падла на меня косяки бросает. А в неофициальной обстановке говорят с матерком: если бы не мои выкрутасы, мать мою и самого меня во все дыры, были бы живы ребята… Логики – ноль. Но мне не легче.
Феерия с разбирательствами вылилась в открытое объединённое комсомольско-партийное собрание авиабригады. То есть практически всего личного состава, беспартийные только поварихи да малость рядового аэродромного персонала. Я не воспользовался комсорговой привелегией заседать в президиуме, в гущу забился, ветошью прикинулся, изготовившись не отсвечивать и громко хлопать при упоминании имени любимого вождя авиаторов и друга ботаников. И, быть может, отсиделся бы, но комбриг не стерпел. Ни к селу ни к городу решил по мне проехаться, никакого отношения к катастрофе не имевшему.
– … Не могу не отметить, что некоторые наши товарищи, а конкретно товарищ Бутаков, комсорг первичной комсомольской организации и прочий ответственный товарищ есть глубоко безответственный командир. Старший лейтенант Бутаков не принял предписываемых наставлениями мер, не проявил комсомольской сознательности, допустив верхоглядство, шапкозакидательство и прочие реакционно-троцкистские манеры. В результате его халатности и произошёл трагический несчастный случай в соседней эскадрилье, унёсший жизни двух верных сталинцев.
Абсурдность ситуации, когда лётчика обвиняют в происшествии, кое стряслось в другом подразделении, очевидна до неприличия. Гебешный майор нехорошо так осклабился, примеряя статью к комбригу и навешивая в качестве отягчающего обстоятельства попытку перевалить вину на старлея.
Но меня это не спасёт. Обвинение в троцкизме прозвучало публично, и нельзя не дать отпор. Преисподняя – тот ещё гадюшник, наполненный покойными светлыми личностями вроде меня. А уж Троцкому готов персональный люкс. Ждёт постояльца. Я девятнадцать веков учился меж подобных зверушек выживать, и тут какой-то бывший кавалерист с будёновскими усами решил со мной в игры играть? Новичок с гроссмейстером?
Я встал, попросил слова, одёрнул гимнастёрку.
– Как комсомолец и красный командир не считаю вправе молчать о фактах приписок, очковтирательства и вредительства, снижающих боеспособность авиационной бригады. В течение последнего года вместо выполнения полётных планов и наращивания боеготовности в соответствии с волей товарища Сталина и нашей ленинской партии служба превратилась в показуху!
Ну да, преувеличил малость. Распространил факты ваняткиного ничегонеделанья на всю эскадрилью. Время такое – поэтических гипербол. Кто-то покраснел, другой посерел, третий с четвёртым побледнели, молодёжь заулыбалась, только равнодушных нет. Я уложился в три минуты.
– …Таким образом, считаю аварийность в бригаде следствием формального и безответственного отношения к службе, граничащего с саботажем и вредительством, совершаемым внедрёнными к нам троцкистами, оппортунистами, ревизионистами, вправо-влево-уклонистами и прочими врагами народа! Я закончил, товарищи.
Молодые командиры обрадовались, начальство окаменело…
«Ты что натворил! – всхлипнул квартирант. – Покаялся, может, и пронесло бы…»
«Шиш! Им жертва нужна. Я девятнадцать веков на зоне в преисподней. Слишком много, чтобы и в здешних лагерях чалиться. Кто за нас германцев бить будет? Пушкин?»