Опять это «у них». Прилипло словцо, выскакивает из подсознания, как кошка из-под ног — страшно и неожиданно. У кого — у них? У людей? Но ведь я же человек — по духу, по мыслям, по заботам — земным, а не каким-нибудь инопланетным.
Ох, и темнишь ты, Николай Ильич, темнишь и боишься! А чего, собственно? Прошлого — непривычного, необычного, нелогичного? Прямо вопрос из экзаменационного билета: «Что такое частица „не“ и как с ней бороться?»
Кто-то бросил фразу, ставшую банальной: от прошлого не уйдешь. Я попытался, но оно все-таки догнало беглеца. Я уже ничей. Я стою между двумя мирами, и, как это ни парадоксально, я все-таки не знаю, какой же действительно мой. Только воля моя тверда, она диктует: мой мир тот, где я есть-мыслю, существую, что-то делаю, — и другого у меня уже никогда не будет.
А прошлое — это калейдоскоп воспоминаний, цветные стеклышки, прихотливо рассыпанные на темном дне памяти — вне времени, вне пространства. Соберешь ли их? Собралось только одно — красивое словечко «Пришелец», или, еще лучше, «Пришлец» — по-древнему; теперь так не говорят.
«Значит, Землю все-таки посещали космические гости, профессор?»
«Значит, посещали, товарищи журналисты. Но не надо оваций, не надо шапок в газетах. Их никто не видел, этих гостей».
«А вы, профессор?»
«Что я? Я старый и озлобленный ученый, которому не могут утвердить паршивую смету. Мне сейчас не до гостей, товарищи журналисты. У меня план, у меня тема горит».
Не было этого интервью и никогда не будет. Как бы сказала в таком случае Инна: «Что я — псих, что ли?» Я не псих, я голоден, и впереди у меня овсяная каша и десяток дежурных острот по поводу моего злосчастного вегетарианства. Кстати, откуда оно? Вряд ли благоприобретенное, скорее, оттуда, с моей планеты. Интересно, там все вегетарианцы или только немногие, как и на Земле? Льщу себя надеждой, что все, иначе на то же замечание Инны придется ответить утвердительно.
— Николай Ильич, где больше калорий: в одуванчике или в ромашке? — начали остряки-самоучки, балагуры-весельчаки.
— Не знаю, друзья, не пробовал ни того, ни другого… Танечка, тарелку овсянки, кисель и сырники.
— Николай Ильич, говорят, в Америке есть общество вегетарианцев?
— Есть такое. Я почетный член этого общества. Даже диплом имею.
Тяжелый день сегодня. Изнервничался, устал, еле держусь — старею. Надо бы лечь — все равно не работать. А перед глазами туман, лица ребят расплываются.
— Вам плохо, Николай Ильич? Давайте мы вас домой отвезем.
— Обойдется. Я посижу немного.
Гуще туман, темнее. Он клубится, как облака за окном самолета, синеет, как туча перед грозой. И в нем медленно гаснет звук. Сначала привычный гул зала, потом смешки за соседним столом, потом вдруг прорвавшаяся чья-то случайная фраза: «Книгу сейчас читаю — не оторвешься. „Охотники за головами“.. Читал?»
Ответа я не слышу. Только эта фраза повисла перед глазами, словно световое табло на доме «Известий» в Москве. Но и она гаснет, а из синей темноты выплывает что-то зеленое и бескрайнее. Море?
2
— Лес. Будем снижаться.
Вертолет с ходу пробил облака и ровно застрекотал над огромным лесным массивом — ни конца, ни края.
— Это где-то здесь.
— Как ты определил?
— Сработало запоминающее устройство. Мы были здесь в прошлый раз.
Нас в вертолете десять. Все в одинаковых зеленых комбинезонах, в одинаковых шлемах с прозрачным забралом на лице. У всех оружие, непохожее на земное, но более эффективное. Схема кнопочная, промах исключен. Впрочем, и у тех, кого мы преследуем, то же оружие, добытое у прежних охотников. Побеждает коэффициент скорости — стреляй первым, иначе тебя подстрелят.
— Они стали чертовски ловкими.
— Чего же ты хочешь: звериное чутье. Это их могущественная защита.
— Откуда у них чутье?
— Выработалось. Условный рефлекс. Жить-то надо.
— Нам тоже.
Шутка? Нет. Ни смеха, ни улыбок. Все серьезны и сосредоточенны, как бойцы перед трудной операцией. Мы и в самом деле бойцы — полицейский десант, контролирующий северные границы резервации.
— Снижаемся. Дальше — пешком. Здесь недалеко.
Вертолет коснулся земли, подпрыгнул по-кошачьи и замер над широкой и светлой поляной, со всех сторон окруженной высокими деревьями. Гладкие, как отполированные, стволы, где-то высоко — крона: зеленый плотный шар, почти не пропускающий света. Свет пронзает кроны редкими, но горячими потоками: все-таки ближе к югу. Трава низкая, похожая на газон, в лесу меняется. Здесь она выше и разнообразнее: стебли и листья, как в ботаническом саду, отличаются друг от друга по форме и цвету. Между плешинами травы — коричневая земля, исполосованная тугими узлами корней.
— Кого оставим у вертолета?
— Никого. Зачем? Они не смогут его уничтожить. — А увести?
— Они забыли, как это делается.
— А как стрелять, они не забыли?
— Не забывают: мы учим.
Я, новичок в этой группе, решаюсь задать вопрос:
— А зачем мы их вытесняем из леса? Разве они мешают?
— Траву бережем. Тут и соусы и супы. От химии без хорошей подливки кишки выворачивает. А им тоже подливка нужна.
— Зачем? Хохот.
— Если тебя поджарить, думаешь, очень вкусно без соуса?
Каннибализм строго преследуется на Контролируемых территориях, но в дела резерваций не вмешиваются. Туда носа не сунешь — непереносимая жара, злая, хрустящая пыль, лиловые скалы. И все же туда третье столетие подряд уходят ежегодно сотни, а порой и тысячи людей, охваченных «тоской городов», выбирающей своих жертв среди наиболее стойких физически. Они кочуют племенами, плодятся и выживают, охотясь друг на друга, как звери, давно уже вымершие на этой планете. Мы не уничтожаем их: сами вымрут, говорят в Совете, мы только оттесняем их, когда они подбираются к нашим лесам. В один из таких полицейских десантов включен и я.
Лес встречает нас смятой сухой травой. Она не поднялась — смятая тропинка из темно-зеленой глуши. Это начало опасности.
— Они могут быть везде, — говорит Инспектор, — сидеть рядом с нами в кустарнике так, что не хрустнет ветка, поджидать нас на деревьях, ползти в траве — и напасть беззвучно и неожиданно.
Но для Инспектора и его полицейских — это ремесло, тернии профессии, а зачем здесь я? Из любопытства.
— Твой порок, — сказал Восьмой, — а пороки у нас лечат.
Но я не хочу лечиться от любопытства: так интереснее жить. Десантники занимаются своим ремеслом, а я живу. Прислушиваюсь: не зашелестит ли рядом листва; приглядываюсь: не мелькнет ли тень за искривленным стволом дерева. Мы гуськом идем по вытоптанной тропинке, останавливаясь перед каждой веткой, распластавшейся над головами. Кто знает: вот-вот раздастся тихий свист, и тугая веревка, сплетенная из травы, метнется вниз и мертвой петлей захватит шею.
— Не отставать, — тихо командует Инспектор, — пальцы на клавишах.
Он говорит об оружии. Каждый клавиш — луч, убивающий мгновенно и безболезненно. Но если пальцы не успеют? Восьмой сказал:
— Они увидят нас первыми. Они могут все, что можешь ты, — чуть хуже, конечно, все-таки время. Но они знают лес, а ты ни разу в нем не был.
А кто у нас может похвастаться тем, что знает лес, кроме поваров и аптекарей да полицейских десантников, опекающих границы резерваций? Мы не любопытны, мы берем дары леса, не изучая его.
Лес действительно загадочен, тих и пуст. Звук шагов тонет в мягкой, податливой траве. Потные руки сжимают оружие.
— Если мы пропустим их в лес, — говорит Инспектор, — вытеснение потребует много жертв.
Пока еще нет ни одной ни у нас, ни у них. Да и никого вообще не видно и не слышно. Может быть, ушли? Даже свист ветра не слышен, и лес кажется огромным залом с зеленой крышей и колоннами-стволами, залом, где давно уже никого нет.
Инспектор, идущий впереди, неожиданно останавливается.
— Что случилось?
— Должно быть, прошли.
— Ты уверен?
— Слишком долго идем. — Может, не туда?