Алмазом на стекле врезывались в гришаткину память слова Максима Грека и оставались до конца дней. «…Аще кто и духовное житие имать жити, а благолепно вообразити святые иконы не может, таковым писати святых икон не повелевати же. Но да питается иным рукоделием, им же хощет».
– Внемли, Гераська, – вскидывался Данила. – Благолепно воображать святые иконы, а не хлопать кистью на все стороны абы как…
9
Святой верой и простецкой рукой сельского богомаза, писаные на липовых и осиновых дощечках, иконы-краснушки расходились по всей России – от моря Чёрного до моря Белого. В каждом крестьянском ковчеге, где на земляном полу толклись и росли ребята, ягнята, телята, куры, сияла в святом углу на восход солнца божница с иконами Иисуса Христа, Богородицы, святых апостолов… И каждый, явившийся на белый свет раб Божий – Иван ли, Пётр, Сергий, Митрофан, Григорий, Фёдор…, лупая глазёнками на огненное зерно теплившейся перед иконами лампадки, узрит лик Господа Бога. Под благодатным покровом потечёт время его жизни. Детские прегрешения будут писаться на песке, взрослые же – на камне. По мере мужания проснётся в нём тварный зверь и жажда сатанинских прелестей. И станет его влечь в расставленные хитроумно дьявольские сети. Но Божьим попущением узрит он грехи свои и ужаснётся. Падёт на колени на тот же земляной пол перед иконными ликами и в слезах раскаяния станет просить Божьей милости, как до этого просил у отца купить новую одёжу. И будут глядеть на него иконные лики Спасителя и Богородицы, присноблаженной и непорочной, с тихой любовью и радостью. Не оставленный Божьей милостью на поругание силе бесовской, будет он вершить извечный круг жизни. И опять спотыкаться о камни страстей, в кровь разбивать душу и сердце, и опять каяться. Обвенчанный в церкви с сердечною любовью свет Марьюшкой, Настюшкой, Дарьюшкой, Аксиньюшкой… вернётся он в дом и у порога встретят молодых родители с иконой в руках. И опять будет светиться с липовой дощечки лик Спасителя радостью и любовью неизречённой. В срок принесёт ему молодая жена первенца – девочку. И не будет души чаять он в ясноглазой дочушке. И займёт она отцовское сердце без остатка.
Случится в лютую пургу возвращаться домой с ярмарки. Собьются с дороги обозники, рассеются по степи кто куда. Свечой путеводной будет гореть во тьме ангельский лик дочери. В обмёрзлых санях под вой кружившей окрест волчьей стаи и пурги будет он греться мыслями о дочери, как она вырастет в румяную синеокую красавицу…
Пробьётся, закатится в избу комом снега с белой бородой и белыми от инея бровями. Вывалит на стол гору гостинцев. Но в рыданиях падёт ему на грудь жена: «Покидает нас пташечка любимая, помирает наш жавороночек…». Станет бабка-знахарка без толку сливать ярый воск на ключевую воду: «Из дуба стрела, из топора искра, из рабы Божьей выйди боль и стрельба…».
Наутро полусонный фельдшер холодными с мороза руками сунет в сохлый от жара ротишко деревянную ложку с растолчённой таблеткой… А она будет догорать, таять, будто зажжённая с обоих концов свечечка. И рухнет на колени православный человек перед иконой Спасителя на липовой досочке. Не голосом, а сердцем, всею истерзанной горем душою возопиёт к Господу Богу, к Пресвятой Владычице Богородице. Застынет время, и разверзнутся перед его внутренним взором картины всех его согрешений. И падёт он, сокрушённый, и прольёт обильные слёзы на ископыченный ягнятами и телятами земляной пол. С небес ли, с образа на дощечке сойдёт горний огнь в его сердце и узрит он Сына Господнего, распятого на кресте. И возгорится в нём ответный огнь любви к Отцу и Сыну и Святому Духу. Очнётся он и подивится, что уже день. Не вставая, на коленях подползёт к зыбке и увидит, что ангел смерти отлетел без добычи, а чадо любимое улыбается во сне…
Под конец жизни, чуя за спиною смерть, отыщет угасающим взглядом лик Спасителя. И прошепчут окинутые землёй губы: «…Прости, Господи, мои согрешения вольные и невольныя и даруй мне жизнь вечную и благодатную».
Вот что значил для простого русского человека образ Божий, сотворенный на отлевкасенной, а то и просто на оструганной рубанком дощечке. Являла деревянная иконка эдакий мосток, по коему пробирался из тьмы страстей и грехов землепашец, мастеровой, пастух, рыбарь, охотник, солдат… к Божескому началу в себе самом, к Свету. Каялся сокрушенным сердцем. И, получив отпущение грехов и причастившись, чувствовал крылья под чистой праздничной рубахой…
Оттого есть ли на земле более богоугодное дело, чем ладить для людей светозарный мосток к Господу Богу через грешную земную юдоль?
И не более ли других изографов отличил Господь Своей любовью раба Божьего Григория Журавина?
10
Пламенем на ветру заметался по Самарской епархии слух, будто пьяный мужик зарубил топором селезнёвского священника. Но владыке донесли иное. Де разбойник напал на настоятеля с топором, но отец Василий с Божьей помощью изловчился и скрутил охваченного пьянобесием разгуляя.
Владыка Иннокентий, ещё не старый, с неугасшим желанием нести слово Божье, грозно щунял служивших в городах и весях епархии пастырей, недовольный их хладностью и леностью. Назадолго до этого случая он освободил благочинного, осуществлявшего надзор за церквами Бузулукского уезда, а нового назначить не успел. Решил вникнуть в эту историю сам.
Отца Василия скорёхонько позвали в епархию пред грозные очи владыки. Тот и явился с оказией. Иннокентий ожидал увидеть дородного Илью Муромца, а перед ним явился попик в измохрившей-ся по краям затрапезной рясе. Сухонький с лица, весёлый, кланяется в землю, но глядит смело. Этот прямой смелый взгляд ещё крепче ужесточил владыку.
– Почто в таком скорбном одеянии заявился? Разжалобить хочешь? – загремел он. – Попиваешь, небось?!
– Не грешен, владыко. И на святую Пасху окромя колодезной водицы ничего не употребляю.
– Ртов в семье много?
– Не сподобил Господь детками. Вдовец я.
– Почто в монахи не постригся?
– Духом слаб. Мир держит крепко.
– Приход бедный?
– Слава Богу, владыка, грех жаловаться, – моргал дитячьими глазками отец Василий. – Купола все три сызнова позолотили.
– Ну вот. Купола золотишь, а сам, как побирушка, ходишь.
– Прости, владыка, что прогневал тебя. Я низок-то у ряски подновлю, рукавчики обметаю, она и посвежеет, – бесстрашно и весело отвечал отец Василий. Владыкин гнев не впивался остями, а отскакивал от него, как горох. – Ведь Он, Милостивец, не в парче, а в рубище ходил.
– Кто Он и кто ты! Порфира не погубит и рубище не вознесёт.
– Не гневайся на моё скудоумие, владыка. Он пророчествовал: «…Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи и тело одежды?..».
– Умствуешь! – чёрные с серебром крылья бровей владыки совсем занавесили очи. – Каков поп, таков и приход. На тебя глядя и мужики в рваных зипунах в церковь заявятся. Неужто купцы бархату на рясу не подносили?
– Смилостивись, владыка, не неволь, – отец Василий так быстро поклонился, что седенькая гривка волос из-под скуфейки взметнулась и опала на плечо. – Бархат тот как плетень между мной и селом сплетётся. В этой ряске я и в курной избе свой. А то не найдут, куда посадить, приду так и буду стоймя стоять.
Секретарь архиерея, тихий, как тень, внимавший разговору, аж зажмурился от эдакой дерзости: «Щас он его испепелит на месте…».
– Погляжу, знатный ты спорщик, – разве селился вдруг владыка. – Изволь, брат, чайку со мной испить.
За столом спросту признался отец Василий, что к Рождеству задарил его купец Зарубин куском ратного бархата.
Но умолчал, как безлунной ночью таюшком подложил купеческий дар на порог горькому бедняку Ваньке Орешину как раз перед свадьбой одной из пяти его дочерей. Как наутро примчалась старая Орешиха, повалилась в ноги, благодарила. Он тогда прогнал её и смеялся вслух: «Нашла дурака бархат на порог кидать».
Владыка увещевал подать жалобу на его обидчика мировому судье: