Кажется, ничего не изменилось. Каждое утро заставало меня на одном месте, у парапета набережной, в ожидании, что она придет или не придет, сменит место, исчезнет, ищи ветра в поле, стал бы я искать — сомневаюсь. Но она появлялась, несколько сутулясь, тащила тележку, раскладывала лоток, все начиналось сначала. Я был охотник, я караулил дичь, я поджидал ее и, завидев, ощущал, как что-то сладко, тревожно во мне замирало, некое предчувствие, догадка: это была дуэль, я напрягался, впивался взглядом, смотрел, понимая, сколько она тратит усилий, чтобы не замечать меня, не глядеть, прикидываясь беззаботной, независимой, свободной, нервничала, изводилась, сникала, начинала раздражаться, все валилось у нее из рук, а потом не выдерживала и проверяла, где я. Раз, другой, третий. Смотря с неприязнью, раздражением, ненавистью, а потом ссутуливалась, глядела робко, просяще, выставляя преграду, защиту, хоронясь и ускользая, не решаясь смотреть больше мгновения. Я был неумолим. Я сам уставал, не было сил излучать одно и то же, внушать, потрошить, шарить взглядом по ее телу, заставляя прелюбодействовать с ним, с непрошеным гостем, которого боялась, трепетала, — лез куда не звали, лишая сил, подчинял, принуждал к покорности, а то и просто глядел тяжело и бездумно, давил, угнетал. Ночью я почти не писал: не хватало сил, валился на просторное ложе и засыпал, чтобы утром строить паутину вновь, ибо она попалась: она ласкала меня, я видел, страстно, неумело, жарко, отдаваясь мне вся, пусть на миг, но принадлежала, а затем замыкалась в себе, восставая, бунтуя; я совращал ее раз за разом, приучал к себе, как собаку, как руки привыкают к предмету, к смертельному оружию, воспользоваться которым можно будет только раз. Книготорговцы интриговали против меня, я не сомневался. Товарки шептали ей что-то, она улыбалась нерешительно или, наоборот, презрительно, передергивала плечами, успокаивала их, принимала уверенную позу, — но стоило ей взглянуть на меня, так, нехотя, почти ненароком, ища глазами, соединясь на миг, как я подчинял ее, насиловал, ломал. Чего я ждал, непонятно. Она готова, разогрета, говорил я себе, ты увлек ее, можешь идти: она возьмет от тебя все — будь смелей, не бойся, — и тут же, только я начинал колебаться, как она оживала; я трусил, я катастрофически трусил, боясь, что все сорвется в последний момент, и только пододвигался к ней ближе каждым утром, так и не сказав ей ни слова: зачем, она и так все знала… Надо мной уже давно никто не смеялся, набережная ждала последнего шага… …Ночь я не спал. Утром решился, опоздав, прокорпев над бумагой всю ночь, не раздеваясь, еще разгоряченный, отчужденный, злой и гордый, я пришел к середине дня и просто пошел к ней навстречу, глядя — не глядя, не торопясь, видел: она дрожала, смотрела не отрываясь на меня, умоляя, прося, соглашаясь, моя рабыня; я протянул ей свернутую в трубочку рукопись, одну, больше не надо, я был Автором, я парил: она задрожала, сникла, протянула руку, взяла, трепеща всем телом… Я знал, что убил ее, — это конец, я не обернулся. Назад я летел как на крыльях. Альбом уездной барышни Воспоминание Рос, как любил я тебя, но страннейшей любовью, Не рассудочной, нет, и не купленной кровью. Но я просто метался по табору улицы темной В рессорной карете с невестой, сестрою приемной. И в такие минуты мне воздух не кажется карим, И мне шепчет она: «Не теперь и не здесь, ну прошу тебя, барин», И отмечена ты средь подруг; и скрипели полозья. И били вразрядку копыта по клавишам мерзлым. С чего мне начать? Все трепещет, качается, воздух дрожит от сравнений. И вишневый твой рот привлекает меня преступленьем. Я в тебе, как в аду. Рос моя, ты — отчизна, боль и страданье, И назначено, знаю, с тобой нам за гробом свиданье; Ведь любили мы оба друг друга преступно и долго, Забыв обо всем, обо всех, о параграфах долга. И кривила ты губы презрительно, мерзко, отвратно, Понимая себя и меня совершенно превратно. Ты Сибирью и степью меня измотала, подруга, От тебя не сбежать, не достигнуть тебя — квадратура ты круга. Ожерелье твое, словно год одна тысяча девятьсот пятый. Слишком поздно, сказала ты, поздно идти на попятный… * * * Как я любил ее в первые дни, Только что девочка, только с постели. Нукеры ею едва овладели, Руки неловкость не превозмогли. Озолотите ее, осчастливьте, И не смигнет, но стыдливая скромница Вам до скончания века запомнится, Как путешествие первое Фихте. Пятна ленивые, без суетни, Медленно переливаясь на теле, Перебежали подол простыни, Виснут серебряной канителью. Как я любил ее в первые дни, Слуги, как кошку, ее принесли, Руки искусаны, слезы и стыд, Только наутро стыд был забыт. Рос, моя Рос, ведь мы не одни. Только фонарщик потушит огни. Это волнующаяся актриса С самыми близкими в день бенефиса. Как я любил ее в первые дни! Знаки припоминания Германн:
Идя по кромке впадины морской, так хочется порою умереть, накрыться колпаком, то бишь волной пухового небытия, и впредь потоком светоносной пыли через трубу лететь, сверкая чешуей. Евгений
: Как ангел латами, сухой, как вереск, засушенный в коробочке резной с небесным сводом цвета промокашки, с олеографией — обоями на стенках картонной жизни. Германн
: Мелкие промашки, запечатленные в сюжетных сценках: архангел Михаил с тупым копьем, в трусах семейных, словно первоконник, азартно на копье-шампур живьем насаживает очередь, как… Евгений
: Комик, как иллюзионист… опять скандальное воображение, я просто собирался умереть, представив заграницу с нетерпеньем… Владимир:
Вполне земным: возможно, эта твердь имеет корочку подтаявшего снега с глубокими следами башмаков, прошедших ранее, тенями с неба, покоя хлопьями, замутнены и запотели линзы окуляров простого зрения, и не видны расстроенные контуры футляров, в утробе сохраняющих привычку протертого до дыр употребленья обычных слов — словесную отмычку — хрустальный ключ простого заблужденья… Евгений
: Мол, книгу написал и буду счастлив, как циркулем очерченная точка, и дырочка проколота с участьем чертежника-любителя, и срочно наверчены упрямые круги геометрического адоразделенья — ступенечки у лестницы, слуги греховного, по сути, вычисленья… Германн:
Ах, да, ведь я собрался умирать, масштаб дыхания колючим комом застрянет в горле — вольно представлять причину нетерпения — объемом, усталостью расстроенной души газообразной, в сущности, и данной почти насильно. Алеша:
Может быть, в тиши полуночной меня влечет свиданье с резным Исусом, выкрашенным охрой, с стеклянными сосульками волос, с улыбочкой, вогнутой и мокрой, с кокетливым букетом белых роз, зажатым в правой ручке… меня зовут лагуны и ходы неизъяснимые, в которых плыть, покачиваясь на волне воды подледной, — удовольствие немое, качели между тонко-плоским низом и темным верхом… Евгений (смеется): Щедро-расписное, лубочное существование с визой бессрочной — безымянная насмешка над тайным ожиданием предела загоризонтного, нелепа спешка, нелепы сборы, подготовка тела, законсервированного мирской заботой… Германн:
Но мучительно терпеть, идя по кромке впадины морской, так хочется порою умереть. |