Как он мог до такой степени забыться? Что за странная сила исходила от этого Гвидо? Какой ядовитый дурман едва не вернул его к берегам обыденной жизни, заставив изнурять себя на дурацкой работе, есть и спать, чтобы тупо восстанавливать силы, пить пиво, вести пустые разговоры в переполненных кафе, приближаться к кварталу красных фонарей, чтобы, быть может, доказать себе однажды вечером, что он самый обыкновенный мужчина? Гитлер чуть было не растворился в банальном существовании, как сахар в воде. Набросок и восторженная реакция двуногих спасли его in extremis.
– Я художник! Я художник! Я не должен об этом забывать! – энергично повторял он про себя, хмелея от этих слов.
Чудом избежав большой опасности – обыденной жизни, – он быстро выздоравливал. Вечерами снова сидел по-турецки на кровати, курил и размышлял или мечтал с раскрытой книгой на коленях. Днем гулял по Вене или заходил погреться в библиотеку, чтобы фрау Закрейс думала, что он на занятиях в Академии.
Денег у него оставалось немного, но экономить он не собирался. «Больше никогда! – говорил он себе. – Никогда больше не быть как все! Никогда не думать как все!»
Он побаловал себя тремя подряд вечерами в опере. Вагнер, как всегда, удовлетворил его превыше всех надежд. Гитлер не слушал музыку – он вдыхал ее, пил, купался в ней. Гармоничные потоки струнных и духовых накрывали его волнами, он плыл в них, тонул, но голоса, недремлющие, сильные, сияющие, были маяком, путеводной звездой гибнущих кораблей. Зная наизусть все слова, Гитлер упивался этой доблестью, этим героизмом, насыщался подвигами. Он вышел из театра прежним.
К несчастью, на третий вечер в Венской опере давали «Кармен» Жоржа Бизе, которую Гитлер еще не слышал, и юноша сбежал после первого акта: ему были до тошноты противны и эта шумная, красочная, разнузданная музыка, и эта пикантная брюнетка, которая сворачивала сигары на голой ляжке, завывая хриплым голосом несуразные мотивы: зрелище это чем-то напомнило ему заведение со шлюхами. Он вышел возмущенный, недоумевая, как дорогой его сердцу Ницше мог восхвалять эту музыку парижского борделя, но ведь Ницше, что правда, то правда, дурно отзывался о еще более дорогом сердцу Адольфа Вагнере, и это, пожалуй, доказывало, что философ решительно ничего не смыслил в музыке.
Не важно! Пусть он не был счастлив в этот третий вечер, зато получил удовлетворение, потратив последние кроны на роскошества и излишества.
Фрау Закрейс, разумеется, снова и снова ловила его в коридоре, требуя квартплату.
– Имейте терпение, фрау Закрейс, – огрызнулся он однажды вечером. – Я получу стипендию в Академии через неделю.
– Уж будьте добры сразу погасить весь долг.
– Непременно. Смогу даже заплатить вперед за следующие месяцы.
Фрау Закрейс приняла это за чистую монету и так изумилась, что на миг потеряла дар речи. Ей никогда и в голову не приходило, что с этим убожеством Гитлером может произойти что-то хорошее. Трепеща от радостного предвкушения, она пожелала немедленно напоить его чаем с домашним печеньем.
Итак, у него оставалась неделя. А потом… Что он будет делать потом?
Не важно! Я артист. Я художник! Я не должен забивать себе голову всякими глупостями.
Он решил в эту последнюю неделю заняться своим искусством. Начал рисовать, но быстро заскучал: этого было недостаточно, ему требовалось что-то посущественнее карандаша. Он отложил блокнот и размечтался о большом полотне, очень большом, которое напишет маслом. Это будет монументальное полотно.
Он был удовлетворен. Вот проект, достойный занять его мысли.
Он закурил, представляя себе полотно. В голове теснились цифры, размеры. Он замахивался выше некуда, с каждым разом все увеличивая раму.
К утру он не нанес на холст ни единого мазка и даже не определился с темой, но испытывал полное удовлетворение оттого, что замыслил величайшую в мире фреску маслом.
В приподнятом настроении он вышел прогуляться по улицам Вены. Он был горд собой. Еще бы: ведь он только что подарил человечеству шедевр. Он выбрал для прогулки лучшие кварталы, счастливый, что живет в таком прекрасном городе, и не сомневаясь, что и город когда-нибудь будет счастлив обогатиться его творчеством.
Следующие дни Адольф провел в музее. Он не собирался изучать творения мастеров, просто хотел побыть в их обществе, ведь, как бы то ни было, и он однажды будет здесь. Он с презрением взирал на самые большие и амбициозные полотна: его творение раздавит их, низведет до размеров почтовой марки.
Время от времени он играл сам с собой в придуманную им игру. Правила были просты: встать в центре огромного зала, увешанного картинами от пола до потолка, зажмуриться, покружиться на месте, вытянув руку, ткнуть пальцем и открыть глаза: указанная картина будет равна по художественной ценности той, которую он вскоре напишет. Гитлер с восторгом «читал» свое будущее. Он даже порозовел от волнения, узнав, что будет писать так же хорошо, как Босх, Кранах и Вермеер. Естественно, те разы, когда палец указывал на банкетку, радиатор или ошарашенного смотрителя музея, в счет не шли.
Однажды вечером, вернувшись домой, он уловил восхитительный запах из кухни. Фрау Закрейс в лиловом платье, принаряженная, причесанная, улыбающаяся, предложила ему разделить с ней жарко́е из барашка. Гитлер помрачнел: он понял, что она ждет своих денег завтра.
Он быстро поел и, сославшись на усталость, ушел к себе. Запер дверь, аккуратно и бесшумно сложил свои вещи в большой джутовый мешок, дождался, когда привычное урчание и присвист за стеной дали знать, что фрау Закрейс погрузилась в сон, и на цыпочках прошел через квартиру.
Все его тело, все внимание сосредоточилось на одной цели: покинуть дом так, чтобы чешка об этом не догадалась.
Выйдя за дверь, он не расслабился. Надо было добежать до конца улицы, миновав грязно-желтый фонарь, свернуть на Менцельгасе и спрятаться в тени улицы Пакен.
Он глубоко выдохнул и наконец успокоился. Спасен!
Только тут до него дошло, что стоит могильный холод, мостовая обледенела, а злой ветер треплет гривы фыркающих лошадей.
Где ему переночевать? Он понятия не имел.
* * *
Адольф Г. с любопытством смотрел на доктора Фрейда: он впервые видел «специалиста».
Догадался бы он, встретив доктора Фрейда на улице, что этот коротышка, утопающий в пропахшем табаком светло-сером твидовом костюме, заслуживает почтительных похвал, которые расточал ему сейчас доктор Блох? По каким приметам он мог бы узнать специалиста? Может, по очкам, по этим чудны́м очкам в толстой черепаховой оправе – за их толстыми стеклами проницательные глаза походили на телескопы. Да, очки… Наверно, именно в этом дело: доктор Фрейд носил очки специалиста.
– А по каким болезням вы специалист?
Оба врача удивленно обернулись, услышав звонкий голос юноши, до сих пор хранившего угрюмое молчание.
– Я специалист по расстройствам поведения.
– Вот оно что…
– Я практикую психоанализ.
– Ну да, конечно…
Услышав слово «психоанализ», Адольф покивал с понимающим видом – «ну-да-как-же-я-мог-забыть?» – он всегда так делал, если при нем произносили слово длиннее четырех слогов. Это давало ему время подумать. Психоанализ? Полагается ли ему знать это слово? Он открыл двери своей памяти и отправился на поиски греческих выражений: телеология[1], диалектика, психология, гиперметропия[2], эпистемология[3], эпидемиология… все эти варварские термины в остроконечных шлемах, с мечами и копьями, не подпускали его к себе. Быть может, среди этих строптивых ощетинившихся вокабул был и «психоанализ»… Наука о моче? Об обмороках?
– Тебя не смутит, Адольф, если я поприсутствую на вашем первом сеансе? – спросил доктор Блох.
Адольфа удивил его почти молящий тон. На самом деле доктор Блох обращался не к Адольфу, а к доктору Фрейду, которым, похоже, искренне восхищался.