Среди домов я заметила что-то вроде усадьбы с крышей из синей черепицы. На входной двери висела большая табличка с надписью: «Продается». Судя по паутине на ней, эту дверь давно никто не открывал.
Я пошла вдоль стены. За углом перпендикулярная аллея, заросшая одуванчиками, отделяла усадьбу от соседней виллы. Я свернула на эту аллею. Стало сыро, посвежело. Аллея вела ко второму входу, маленькой калитке, на которой висел ржавый замок на простой цепочке с крупными звеньями. Видимо, вход для прислуги. Мне представилась суета слуг в белых передниках, поставщики вина, звонок, вызывающий горничную, крики девочек на качелях – не важно, что картины эти были взяты прямиком из Мопассана, которого мы проходили в лицее.
Вокруг было тихо. Я заметила, что цепочка просто намотана на прутья. Мне понравилась мысль, что тот, кто закрывал дом, нарочно оставил возможность проникнуть в него, видно, надеясь, что усадьба не будет пустовать, хоть и было мало шансов продать ее в скором времени.
Звенья скользнули одно за другим между моими пальцами, и я с ненужной осторожностью положила все в траву. Калитка пронзительно скрипнула, словно вскрикнула.
В саду буйно разрослась сорная трава, захватив и клумбы, и кусты, когда-то, наверное, аккуратно подстриженные. Яблони сгибались под тяжестью плодов, часть которых была уже изгрызена гусеницами и начала гнить. Там и сям увядшие бледные розы тщетно ждали секатора садовника, а в глубине, в огороде, пышно зеленели на грядках помидоры, морковь и редис. Удачная мысль сбежать в конце лета: тут было чем прокормить целую семью месяц-другой. Я набросилась на помидоры, срывая только самые спелые. В другом конце сада, у ограды, прехорошенький домишко смотрел двумя окошками с белыми вязаными занавесочками. Внутри – замка на двери не было – два маленьких раскрашенных стульчика стояли друг против друга у миниатюрного столика. На полке, висевшей на стене, красовался полный набор детской посуды из пожелтевшего фаянса, покрытый толстым слоем пыли. Меня кольнула мысль о девочке, для которой все это было оборудовано: знала ли она, что ее игрушки бросили здесь, как будто никаких воспоминаний с ними не связано, как будто они никому не нужны, тогда как мне они виделись сокровищем!
Я тотчас принялась лихорадочно наводить порядок. Не имея ничего другого под рукой, вместо тряпок я использовала листья бука, еще мокрые от росы, а из сухих веток соорудила веник. В домике было тесно, но все совсем как настоящее, и хватило места, чтобы лечь: этого мне было достаточно для счастья. Впервые с начала моего бегства я вздохнула с облегчением. Мне стало лучше, снизошло умиротворение, чувство, что можно наконец остановиться, никуда не бежать, успокоиться. Странное дело: я всегда была девочкой честной, никогда в жизни не брала чужого, и мне должно было бы быть не по себе в этом запретном месте, мне не принадлежавшем. Однако же, наоборот, в считаные минуты оно стало моей личной территорией.
Мне вспомнилась Алиса и ее определение собственности. Послушать ее, так у нас был один-единственный капитал: разум – или сердце, на выбор, эти два понятия часто смешивались в ее речах. Я поддразнивала ее: сердце – капитал? Да ты хиппушка, Алиса. Или образцовый наивняк, прямиком из сентиментального сериала…
Она не сдавалась:
– Я серьезно, Мина! Ничего больше не должно иметь цены.
Ах, бросьте. Легко играть возвышенную душу, когда есть средства.
– А все остальное, Алиса? Твой великолепный дом? Твоя одежда, твои украшения? Деньги на твоем счету в банке? Не имеет значения?
– Никакого. Все равно это принадлежит моим родителям. И может испариться когда угодно. Стоит отцу неудачно поместить деньги – пфф, всему конец.
– Допустим, но кто этим пользуется? Ты, если я не ошибаюсь.
– Потому что мне пока не хватает мужества обходиться без этого. Уступка. Поверь мне, я этим не горжусь.
Это была поистине невыносимая Алиса, та, которую мне хотелось насадить на зубья ее черепахового гребешка. Тогда, по крайней мере.
– Когда-нибудь, Мина, вот увидишь, я от всего этого освобожусь.
И ей это удалось.
Она сдержала слово и доказала свою искренность: прыгнув, она освободилась, да и сохранила то, что считала своим единственным истинным достоянием, – нематериальную часть собственного существа.
Тело ее разбилось вдребезги, а она была свободна – тогда как я оставалась пленницей.
Абсурд.
Я, которую никто бы не оплакал, я, которой нечего терять и нет ни единого весомого аргумента в пользу моего будущего, – я решила жить.
Было ли у Алисы слишком большое сердце, а у меня маленькое?
Почему я вовсе не испытывала горя после ее самоубийства? Из зависти? От досады?
Если бы можно было все вернуть, насаживать на зубья я бы никого не стала.
Я посмотрела на часы. Половина девятого. В это время мы должны были войти в класс, сесть на свои места, слушать учителя французского. Говорили ли о нас в коридорах? Наши семьи ничего не знали о нашей дружбе. Но остальные? Что они думали о наших пустых стульях? Что им сообщили? Наверное, ничего. Если о смерти Алисы ничего не написали в местной газете, значит, родные намеренно ее скрывали. Они наверняка придумали какую-нибудь болезнь или несчастный случай. Легко: одноклассникам большего и не требовалось, они и так были счастливы, что не стало первой ученицы, на сто километров опередившей всех. Что до меня, в лучшем случае дадут невразумительное объявление о розыске, которым никто не будет всерьез заниматься, поскольку мне исполнилось восемнадцать лет. В лицее мое отсутствие едва заметят и быстро забудут, как меня звали. Тетка будет притворно жаловаться подругам на мой побег: для нее это роскошный повод в очередной раз прослыть жертвой. Она будет заламывать руки, сетуя на мою неблагодарность: «Представляете себе, сбежала, едва восемнадцать стукнуло, а мы-то так о ней заботились, надышаться на нее не могли, – эта девчонка всегда была неслухом, дикаркой, при таком-то воспитании она кончит, как ее мать».
Тетка поспешит освободить комнату от моих вещей и стереть все следы моего пребывания, потому что приемная семья, моя дорогая, это хорошо на время, верно? Но не на всю же жизнь, сколько денег мы на нее угрохали, пора было положить этому конец. Скатертью дорога!
Дядю, я думаю, кольнет чувство вины. Он вспомнит свою сестру, мою мать, – это будет единственный положительный момент. Он задумается раз-другой о том, что со мной сталось, но ни словом не обмолвится об этом жене, чтобы избежать неприятного разговора, и тема (то есть я) не будет больше затрагиваться на протяжении месяцев, а то и лет.
Домик стал чистеньким, опрятным. Я вышла в сад и, хоронясь, обошла владения. Было абсолютно тихо, словно все здесь умерло, – что меня вполне устраивало. Я была так рада найти место, где остановиться, что всю усталость прошлой ночи как рукой сняло. Я чувствовала, что полна энергии, странное чувство, тем более что у меня не было и намека на какие-либо планы на ближайшее будущее. Я села на детский стульчик и задумалась. И внезапно поняла, что мне делать.
* * *
По моей просьбе Алиса часто описывала мне дом, в котором жила. Я могла слушать ее бесконечно.
– Три этажа?! Да он огромный!
– Да ну я же тебе говорила, последний – это чердак, под самой крышей. Сейчас он нежилой. Мои родители планируют сделать там кинозал, когда закончат обустраивать сад.
Кинозал: это был не дом, а мечта. И вот я увижу его своими глазами.
Я аккуратно закрыла калитку, повесила замок и пошла по обсаженной деревьями дороге, уходившей в квартал Мулен. Было тепло, небо ясное, солнце еще бледное; я шла ровным и спокойным шагом минут десять и вдруг, подойдя к кованым воротам, узнала дом. Белые ставни, увитые плющом стены, крылечко, к которому прислонен велосипед. Да, это был он. В точности такой, каким я его себе представляла. С кустами гортензии и посыпанной гравием аллеей, огибавшей небольшой водоем. По газону прыгали воробьи. Птицы! Единственные птицы, которых я видела в «Гвоздиках», были желтоватые цыплята мясника – он приезжал каждую пятницу на своем грузовичке, доставляя товар пенсионерам.