Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Как! Это он?

— Вон там! Видите?

— Какое бесстыдство!

Это доносилось из первых рядов вместе с другими невнятными восклицаниями. Несколько дней он пробыл в уединении, в полумраке; он понятия не имел о том, какое озлобление вызывал он всюду, не знал о проповедях, о вдохновенных словах, расточаемых газетами по поводу его развращающего богатства, о бьющих на аффект статьях, о лицемерной фразеологии, с помощью которой общественное мнение время от времени мстит безвинным за все свои поблажки виновным. Это была неприятная неожиданность; она вызвала у него скорей огорчение, чем гнев. Взволнованный, он скрывал свое замешательство за стеклами бинокля, всматривался в мельчайшие подробности происходившего на сцене, сел вполоборота к публике и тем не менее продолжал оставаться жертвой всеобщего скандального внимания. В ушах у него звенело, в висках стучало, в запотевших стеклах бинокля вертелись многоцветные круги — это были первые признаки кровоизлияния в мозг.

Занавес опустился, первый акт кончился, а Набоб все еще оставался в этом неудобном положении, но более отчетливые перешептывания, уже не заглушаемые диалогом на сцене, настойчивость некоторых любопытных, менявшихся местами, чтобы лучше разглядеть его, принудили его выйти из ложи и, подобно зверю, убегающему с цирковой арены, ринуться в фойе. Под низким потолком в круглом фойе он попал в плотную толпу франтов, журналистов, женщин в шляпках, в облегающих фигуру корсажах, — все они смеялись глупым смехом, откинувшись назад, прислонившись к стене. Из открытых лож, где людям дышалось свободнее, чем в этом гудящем непрерывном потоке, доносились обрывки разговоров, сливавшиеся одна с другой неоконченные фразы:

— Очаровательная пьеса… Такая чистая!.. Такая глубоко нравственная…

— А Набоб! Какое нахальство!

— Да, она действительно освежает… Чувствуешь, что становишься лучше…

— Как его еще не арестовали!

— Говорят, совсем молодой человек… Это его первая пьеса.

— Буа-Ландри в Маза? Не может быть! А маркиза здесь, прямо перед нами, в первом ряду балкона… На ней новая шляпка…

— Это еще ничего не доказывает… Такова ее профессия — рекламировать новые модели. Шляпка очень хороша… цвета лошади Дегранжа.

— А Дженкинс? Что сталось с Дженкинсом?

— Он в Тунисе, с Фелицией… Старый Ибрагим видел их обоих. По-видимому, бей решил прибегнуть к пилюлям…

— Однако!

Дальше нежные голоса шепчут:

— Подойди к нему, папа, ну подойди же! Посмотри, как он одинок…

— Дети! Я же с ним незнаком.

— А ты только поклонись. Пусть он увидит, что не все от него отвернулись.

Маленький старичок в белом галстуке, весь красный от смущения, подбежал к Набобу и отвесил ему низкий, почтительный поклон. Какая признательная, какая любезная улыбка была ответом на этот единственный поклон, поклон человека, которого Жансуле не знал, которого он никогда раньше не видел и который, однако, оказал такое огромное влияние на его судьбу: ведь если бы не папаша Жуайев, председатель правления Земельного банка разделил бы участь маркиза Буа — Ландри. Так в путанице современного общества, в сплетении интересов, честолюбивых стремлений, принятых и оказанных услуг все слои этого общества, таинственно соединенные скрытыми пружинами, начиная с высокопоставленных лиц и кончая самыми скромными, сообщаются между собой. Вот чем объясняется пестрота наблюдений, сложность изучения нравов, собирания раврозненных нитей, из которых писатель, не желающий отступать от правды, вынужден создавать основу своей драмы.

Взгляды, устремленные в пространство, шаги, вдруг бесцельно меняющие направление, шляпы, внезапно надвинутые на глаза, — в течение десяти минут Набоб испытал все проявления жестокого остракизма парижского света, где у него не было ни родственников, ни серьезных связей, света, чье презрение обрекало его на одиночество более полное, чем одиночество прибывшего с визитом монарха, отделенного от людей всеобщей почтительностью. Он зашатался от смущения, от стыда. Кто-то громко сказал:

— Он пьян…

Несчастному оставалось вернуться в аванложу и запереться в ней. Обычно этот уголок заполнялся во время антрактов биржевиками и журналистами. Все смеялись, курили, шумели; директор театра приходил приветствовать участника своего предприятия. В этот вечер — никого. Отсутствие Кардальяка, всегда чуявшего успех, показывало Жансуле всю глубину немилости, в которую он впал.

— Что же я сделал им? Почему Париж от меня отрекся?

Так спрашивал он себя в одиночестве, которое ощущалось еще сильнее благодаря звукам, раздававшимся вокруг, — резким поворотам ключей в дверях лож, возгласам веселившейся толпы. И вдруг новизна окружавшего его роскошного убранства, мавританский фонарь, отбрасывавший причудливые тени на блестящий шелк диванов и стен, напомнили ему о том, как он прибыл сюда… Полгода! Всего лишь полгода, как он в Париже! За полгода все погибло, все сгорело дотла! Он погрузился в оцепенение, из которого его немного погодя вывели аплодисменты и восторженные крики «Браво!».* «Мятеж» имел большой успех. Теперь дошла очередь до сильных сатирических мест. Пылкие тирады, искренние в своей выспренности, овеянные дыханием молодости, особенно сильно волновали после лирических излияний первого акта. Жансуле захотелось слушать, захотелось видеть. В конце концов этот театр принадлежал ему. Его место в этой ложе стоило ему больше миллиона. Уж, во всяком случае, он занимает его по праву!

И вот он снова сидит у барьера своей ложи. В зале жарко, душно; духота слегка умеряется трепещущими веерами, которые, сверкая блестками, слабо светясь отраженным светом, вторят неуловимому дыханию тишины. Публика благоговейно слушает смелый, гневный монолог против хищников, столь многочисленных в те времена, занявших самое почетное положение в обществе после того, как они шныряли по тротуарам и чистили карманы прохожих. Когда Маранн писал эти прекрасные стихи, он, разумеется, меньше всего думал о Набобе. Но публика увидела в этом намек. Наградив конец монолога тройным взрывом рукоплесканий, все обернулись к левой аванложе и устремили к ней негодующие, откровенно оскорбительные взгляды. Несчастного Набоба пригвоздили к позорному столбу в его собственном театре! К позорному столбу, который так дорого ему обошелся! На сей раз Жансуле не пытался уйти от оскорблений, он уселся с решительным видом, скрестив руки, бросая вызов глазевшей на него толпе, добродетельному «всему Парижу», который избрал его козлом отпущения и изгонял, взвалив на него все свои грехи.

Да, это общество вправе было проявлять такую строгость! Напротив — ложа обанкротившегося банкира; жена и любовник сидят рядышком в первом ряду, а сзади уныло прячется в тени муж. Дальше — столь часто встречающаяся троица: мать, выдавшая дочь замуж по велению сердца, чтобы сделать своего возлюбленного зятем. Еще дальше — сомнительной репутации пары, продажные самки, выставляющие напоказ цену своего позора — огненные обручи бриллиантов, точно собачьим ошейником охватывающие им руки и шеи. Эти особы набивают себе полный рот конфетами и едят скотски грубо — они знают, что животная натура нравится в женщине ее покупателю. А чего стоят женственные франты с открытыми шеями и подрисованными бровями!.. Вышитыми батистовыми рубашками и белыми атласными корсетами их предков можно полюбоваться в Компьене, в комнатах для гостей: это фавориты времен Агриппы,[60] называвшие друг друга «моя радость», «моя красотка»… В ложах и в партере сосредоточены все скандалы, все мерзости, продающаяся или уже продавшаяся совесть, вся порочность нашего времени, лишенного величия, лишенного оригинальности, но пытающегося повторить все извращения былых времен, порочность, которая гонит на публичные балы Бюлье герцогиню, жену министра, состязающуюся с самыми бесстыдными посетительницами этих балов… И такие люди отталкивали его, такие люди кричали ему: " «Уходи! Ты недостоин!..»

— Я недостоин! Но я в тысячу раз лучше вас всех, презренные твари. Вы попрекаете меня моими миллионами. А кто помог мне растратить их? Ты, мой бывший товарищ, трус и предатель, прячущий сейчас в глубине ложи свое тело, распухшее, как у больного паши. Я сам обогащался и помог тебе нажить состояние в ту пору, когда мы все делили по-братски. Ты, бледный маркиз, — я заплатил клубу сто тысяч франков, чтобы тебя не выгнали оттуда с позором. Ты, распутница, которую я осыпал драгоценностями, чтобы все принимали тебя за мою любовницу, потому что в нашем кругу это считается хорошим тоном, и ничего не требовал от тебя взамен… А ты, наглый газетчик, у которого в голове чернильная гуща вместо мозгов, а на совести столько же язв, сколько на теле у твоей королевы, — ты считаешь, что я слишком мало заплатил тебе, и вот источник твоей брани… Да, да, смотрите на меня, подлецы… Я горд… Я лучше вас…

вернуться

60

Агриппа д'Обинье (ок. 1552–1630) — французский историк и поэт.

97
{"b":"248270","o":1}