Для Набоба эта смерть была его собственной смертью, его разорением; то был конец всему. Он так ясно сознавал это, что, узнав при входе в особняк о безнадежном состоянии герцога, не выразил сожаления, ничего не изобразил на своем лице, а произнес лишь два яростных слова, выражавших всю глубину человеческого эгоизма:
— Я погиб.
Эти слова все время вертелись у Набоба на языке, повторялись им машинально каждый раз, когда весь ужас его положения представлялся ему при внезапных вспышках сознания, как это случается во время опасных гроз в горах, когда неожиданно сверкнувшая молния освещает пропасть до дна, со всеми угрожающими зубцами скалистых стен и щетиною кустарника, который изорвет вас в клочья при падении.
Эта кратковременная острота зрения, какая бывает в момент катастрофы, позволила ему увидеть все подробности. Он видел кассацию своих выборов, почти несомненную теперь, когда нет де Мора, который выступил бы в его защиту; видел последствия этого провала, банкротство, нищету и нечто худшее, ибо когда рушатся неисчислимые богатства, они неизменно погребают под обломками частицу доброго имени человека. Но сколько терний, сколько шипов, царапин и жестоких ран, пока долетишь до дна! Через неделю срок векселям Швальбаха, то есть восемьсот тысяч франков, которые надо заплатить; возмещение убытков Моэссару, который требовал сто тысяч франков, грозя в противном случае потребовать от Палаты разрешения подать на Жансуле жалобу в суд; еще более жуткий процесс, который семьи двух маленьких мучеников Вифлеемских яслей намеревались затеять против основателей этого благотворительного учреждения, и вдобавок осложнения с Земельным банком. Единственная надежда на хлопоты Поля де Жери у бея, но такая смутная, такая несбыточная, такая далекая…
— Я погиб!.. Я погиб!..
Никто в огромном вестибюле не замечал его волнения. Толпа сенаторов, депутатов, государственных советников, вся высшая администрация проходила мимо, не видя его. Иные стояли с обеспокоенным и важным видом, облокотившись на два белых мраморных камина, расположенных друг против друга, и проводили таинственные совещания. Столько разочарованных, обманутых, рухнувших честолюбивых стремлений столкнулось в этом визите за минуту до смерти, что личные заботы преобладали над всеми другими тревогами.
Лица, как ни странно, не выражали ни жалости, ни скорби, а скорее гнев. Все эти люди как будто злились на герцога за его смерть, словно он бросал их на произвол судьбы. Слышались замечания:
— Ничего удивительного при таком образе жизни!
И тут эти господа показали друг другу на высокие окна, на толчею экипажей во дворе, а в этой толчее — на только что подъехавшую маленькую карету, из которой высунулась рука в тесно облегающей перчатке и, задевая дверцу кружевом рукава, протянула загнутую визитную карточку ливрейному лакею, сообщавшему последние известия.
Время от времени один из завсегдатаев дворца, из тех, кого умирающий призвал к себе, появлялся в этой сутолоке, отдавал приказание, затем уходил; озабоченное выражение его лица тотчас же отражалось на двадцати других лицах. Показался на минуту и Дженкинс, с развязанным галстуком, расстегнутым жилетом, со смятыми манжетами, во всем беспорядке сражения, которое он давал там, наверху, страшной воительнице. Его сразу же окружили, засыпали вопросами. Да, безусловно, макаки, сплющивавшие свои короткие носы о решетку клетки, возбужденные необыкновенной суматохой и очень внимательные к тому, что происходило вокруг, словно они сознательно изучали человеческое притвор* ство, имели превосходный образец его в лице ирландского врача. Скорбь Дженкинса была великолепна, это была прекрасная, мужская, сильная скорбь, которая сжимала ему губы, вздымала грудь.
— Агония началась. Вопрос нескольких часов… — сказал он мрачно и, обратившись к подошедшему Жансуле, напыщенным тоном проговорил:
— Ах, друг мой, какой человек! Какое мужество! Он не забыл никого. Только что он говорил мне о вас.
— В самом деле?
— «Бедный Набоб, — сказал он. — Как обстоит дело с его избранием?»
И все! Больше герцог ничего не добавил…
Жансуле опустил голову. На что же он надеялся? Не достаточно ли и того, что в эту минуту такой человек, как де Мора, вспомнил о нем? Он вернулся на свою скамейку; безумная надежда подняла было в нем дух, но сейчас он снова впал в уныние. Он присутствовал, сам того не сознавая, при том, как почти совсем опустел обширный зал, и заметил, что остался единственным и последним посетителем, лишь тогда, когда услышал в надвигающихся сумерках громкую болтовню слуг:
— С меня довольно! Больше я тут не служу.
— А я остаюсь с герцогиней.
И эти планы, эти решения, на несколько часов опережавшие смерть, еще увереннее, чем медицина, выносили приговор светлейшему герцогу.
Набоб понял, что надо уходить. Но он все же решил расписаться у швейцара. Он подошел к столу и низко нагнулся, чтобы разглядеть список. Страница была заполнена. Ему указали свободное место под чьей-то подписью, выведенной совсем крошечными, тонюсенькими буквами, какие иногда выводят толстые пальцы. Когда он расписался, оказалось, что имя Эмерленга высится над его именем, подавляет, душит его, обвивая своим кровавым росчерком. Суеверный, как настоящий латинянин, Жансуле был поражен этим предзнаменованием и ушел, охваченный страхом.
Где он будет обедать? В клубе? На Вандомской площади? Снова слушать разговоры об этой смерти, мысль о которой не оставляла его!.. Он предпочел пойти наугад вперед, как все одержимые навязчивой идеей: он надеялся рассеять ее ходьбой. Вечер был теплый, благоухающий. Жансуле шел по набережной, все время по набережной, на минуту углубился в гущу деревьев Курла-Рен, затем вернулся туда, где свежесть влаги смешивается с запахом тонкой пыли, характерным для ясных вечеров в Париже. В этот сумеречный час всюду было пусто. То тут, то там зажигались жирандоли для концертов, газовые рожки начинали просвечивать сквозь листву. Звон стаканов и тарелок, донесшийся из ресторана, вызвал у Набоба желание зайти туда.
Здоровяк все же проголодался. Ему подали обед на застекленной веранде, увитой зеленью, с видом на огромный портал Дворца промышленности, где герцог в присутствии тысячи людей приветствовал его как депутата. Тонкое аристократическое лицо всплыло перед ним во мраке таким, каким он видел его тогда, и в то же время воображение рисовало ему лицо герцога на погребальной белизне подушки. Вдруг, взглянув на карточку, поданную ему официантом, Набоб с изумлением увидел на ней число — двадцатое мая… Значит, не прошло даже месяца со дня открытия выставки! Ему казалось, что все это было десять лет назад. Горячая пища подбодрила его. До него донеслись из коридора голоса официантов:
— Что слышно о Мора? Говорят, он совсем плох…
— Да брось ты! Выкрутится… Таким везет.
Надежда так прочно коренится в природе человека, что, несмотря на все виденное и слышанное, достаточно было этих нескольких слов, подкрепленных двумя бутылками бургундского и несколькими рюмками ликера, чтобы вернуть Жансуле мужество. В конце концов ведь бывает, что люди в худшем состоянии и то выздоравливают. Врачи часто преувеличивают серьезность болезни, чтобы потом, когда удастся ее победить, им было от этого больше чести. «Пойти посмотреть?..» Он вернулся к особняку, полный иллюзий, призывая счастье, которое столько раз служило ему в жизни. И в самом деле, внешний вид дворца мог укрепить в нем надежду. Начиная с проезда, освещенного уходящими вдаль огнями, величественного и пустынного, и кончая входной дверью, у которой ожидала широкая старомодная карста, во всем было что-то успокаивающее, мирное, как будто это был обычный вечер.
В столь же мирном вестибюле горели две огромные лампы. Ливрейный лакей дремал в углу, швейцар читал у камина. Он поглядел на вошедшего поверх очков, не сказал ни слова, а Жансуле не решился спросить. Кипы газет, валявшиеся на столе в бандеролях на имя герцога, казалось, были брошены как ненужные. Набоб развернул одну из них и только начал читать, как вдруг чья-то быстрая скользящая походка и монотонный шепот заставили его поднять глаза: он увидел сгорбленного седого старика, разукрашенного, как аналой, кружевами, — он молился, удаляясь большими шагами, и его длинная красная сутана тянулась по ковру, как шлейф. То был архиепископ Парижский в сопровождении двух священнослужителей. Это видение, как порыв ледяного ветра, пронеслось перед Жансуле, кануло в бездну огромной кареты и исчезло, унося его последнюю надежду.