Тем не менее у него был в Палате друг, вновь избранный в департаменте Де Севр депутат, которого звали г-н Сариг.[44] Бедняга действительно отчасти напоминал безобидное и обездоленное животное, имя которого он носил, своими тонкими рыжеватыми волосами, боязливыми глазами и скачкообразными движениями обутых в белые гетры ног. Робкий настолько, что не мог сказать двух слов, не запинаясь, почти безгласный, он вечно сосал леденец, что делало его речь еще более невнятной. Никто не мог понять, для чего этот немощный человек появился в собрании народных представителей, чьё бредовое женское честолюбие толкнуло на политическую деятельность это существо, неспособное заняться даже частной профессией.
По забавной иронии судьбы, Жансуле, раздираемый треволнениями, связанными с утверждением его полномочий, был избран Восьмым отделением для доклада о выборах в Де Севр, и г-н Сариг, понимая свою непригодность, безумно боясь, что его, опозоренного, отправят восвояси, бродил, смиренный и умоляющий, вокруг курчавого здоровяка, чьи широкие лопатки двигались под сюртуком тонкого сукна, как кузнечные мехи; он и не подозревал, что под этой крепкой оболочкой скрывается такое же несчастное, встревоженное существо, как и он сам.
Работая над докладом о выборах в Де Севр, роясь в многочисленных протестах, обвинениях в предвыборных махинациях (обеды и ужины, раздача денег, откупоренные бочонки с вином для всех желающих у входа в мэрии, — все, что происходило обычно на выборах в те времена), Жансуле дрожал за себя. «Ведь я же сам все это проделывал…» — думал он в ужасе. О, г-н Сариг мог быть спокоен! Более благожелательного, более снисходительного докладчика невозможно было найти. Набоб, сжалившись над своим «пациентом», злая по опыту, как мучительна тревога ожидания, постарался ускорить дело: в огромном портфеле, который он нес под мышкой, выйдя из особняка де Мора, хранился его доклад, приготовленный для прочтения перед коллегами.
Была ли тому причиной первая попытка политической деятельности, добрые ли слова герцога, или чудесная погода, которой наслаждался южанин, привыкший к синему небу и теплому солнцу, целиком отдающийся физическим ощущениям, во всяком случае, перед приставами Законодательного корпуса в этот день появился великолепный, надменный Жансуле, какого они еще не знали. Экипаж толстяка Эмерленга, который он заметил у подъезда, узнав его по необычайной ширине дверец, окончательно вернул ему врожденную смелость и самоуверенность: «Враг здесь… Внимание!» Действительно, войдя в длинный зал, он увидел финансиста, беседовавшего в углу с докладчиком Лемеркье. Набоб прошел мимо, совсем близко от них, и посмотрел на них торжествующим взглядом, который заставил наблюдавших эту сцену подумать: «Что это означает?»
Затем, весьма довольный своим спокойствием, Жансуле направился к отделениям, выходившим справа и слева в длинный коридор обширным залам, где на огромных столах, покрытых зеленым сукном, и на тяжелых одинаковых креслах лежал отпечаток скучной торжественности. Депутаты начали собираться. Крутом образовывались группы людей, споривших, жестикулировавших, кивавших, пожимавших руки, запрокидывавших головы. Они вырисовывались на сияющем фоне окон и напоминали китайские тени. Тут были люди, которые ходили сгорбившись, одиноко, словно подавленные тяжестью мыслей, прорезавших их лбы глубокими морщинами. Некоторые шепотом поверяли друг другу важные тайны, приложив палец к губам, расширив глаза, как бы молча предостерегая. Все это отзывалось провинцией: разнообразные интонации (южная пылкость и медлительный говор Центральной Франции, певучесть Бретани, сливавшиеся в общий тупой, сытый, самодовольный тон), допотопные сюртуки, горные башмаки, домотканое белье, самоуверенность захолустья, клубных завсегдатаев маленького городишки, местные выражения, провинциализмы, вторгшиеся в политический и чиновничий жаргон, плоская и бесцветная фразеология, которая изобрела такие выражения, как «всплывшие жгучие вопросы» и «личности без мандатов».
Видя этих взволнованных или задумчивых людей, вы бы сказали, что они способны рождать великие идеи. К несчастью, в дни заседаний они были неузнаваемы: они сидели тихонько на своих скамьях, боязливые, как школьники под строгим надзором учителя, подобострастно смеялись шуткам остряка-председателя или же, прерывая оратора, брали слово для совершенно невероятнейших предложений. Можно было подумать, что Анри Монье[45] запечатлел в своем бессмертном наброске не один тип, а целую расу. Там было лишь два или три настоящих оратора на всю Палату, остальные отлично умели становиться спиной к камину в провинциальной гостиной после превосходного обеда у префекта и гнусаво тянуть: «Управление, господа…» или: «Правительство его величества…» — больше они ни на что не были способны.
Обычно милейшего Набоба ослепляли величественные позы, оглушал грохот вертящегося вхолостую колеса, который производят люди, напускающие на себя важность, но сегодня он сам присоединился к общему хору. В то время как он, сидя в центре за зеленым столом, положив перед собой портфель и удобно опершись на него локтями, читал свой доклад, выправленный де Жери, члены отделения смотрели на него в изумлении.
Это было четкое, точное, краткое изложение их работ за две недели, в котором они увидели свои мысли выраженными так ясно, что с трудом узнавали их. Затем, когда двое или трое из них нашли, что доклад слишком благоприятен, что он скользил по поверхности некоторых протестов, поступивших в отделение, докладчик взял слово и с поразительной уверенностью, многословием и красноречием, свойственным уроженцам Юга, доказал, что депутат может только до известной степени отвечать за неосторожность избирательных агентов, что без этого ни одни выборы не выдержат более или менее тщательного контроля. А так как он, в сущности, защищал свое собственное дело, то он внес в это убедительность, неотразимую пылкость, он не забывал вставлять время от времени одно из тех длинных тусклых существительных со сложными окончаниями, которые так любят комиссии. Остальные слушали его сосредоточенно, обмениваясь между собой впечатлениями с помощью кивков, усердно выводя росчерки и рисуя человечков в блокнотах, чтобы не распылять внимания. Все это живо напоминало школьную обстановку: шум в коридорах, бормотание, похожее на зубрежку уроков, и вдобавок воробьи, чирикавшие под окнами на вымощенном плитами дворе, окруженном аркадами, — настоящем школьном дворе.
Когда доклад был принят, г-на Сарига вызвали для некоторых дополнительных объяснений. Он вышел бледный, осунувшийся, заикающийся, словно преступник, не убежденный в своей невиновности. Вы, наверно, посмеялись бы, глядя, с каким авторитетным и покровительственным видом Жансуле ободрял, успокаивал его: «Возьмите же себя в руки, дорогой коллега…» Но члены восьмого отделения не смеялись. Все они, или, вернее, почти все, были тоже в своем роде Сариги — расслабленные, частично утратившие дар речи. Самоуверенность и красноречие Набоба привели их в восторг.
Когда Жансуле вышел из Законодательного корпуса, провожаемый до экипажа признательным коллегой, было около шести часов. Прекрасная погода, чудесное солнце, спускавшееся к залитой золотом Сене со стороны Трокадеро, соблазнили пойти домой пешком этого крепкого плебея, которого приличия заставляли ездить в карете и носить перчатки, но который старался как можно чаще обходиться без этого. Он отослал слуг и, взяв под мышку портфель, пошел по мосту Согласия. Такого приятного чувства он не испытывал с 1 мая. Расправив плечи, сдвинув шляпу на затылок — так часто делали на его глазах политические деятели, которые помогали этим своему только что напряженно работавшему мозгу остыть на свежем воздухе, подобно тому, как завод в конце рабочего дня выпускает пары в сточную канаву, — он шагал среди других, похожих на него людей, вышедших из храма с колоннами, возвышающегося напротив церкви св. Магдалины, над монументальными фонтанами площади. Когда они проходили, на них смотрели и говорили: «Вот идут депутаты…» И Жансуле испытывал от этого детскую радость, радость человека из народа, невежественного и наивного в своем тщеславии.