Этим и ограничивается вся церковная утварь. Такая простота, подчеркнутая высотой сводов и таинственностью цветных витражей, становится особенно торжественной, когда храм Оратории, как сегодня, полон народу, когда он черен от толпы, разместившейся на скамьях, переполняющей хоры и неровные ступени лестниц. Над главным входом сияет витраж с изображением ордена Почетного легиона на широкой пурпурной ленте — память о первом пасторе, награжденном после подписания Конкордата; отсветы витража торжественно расцвечивают весь храм, румянят стены, трубы органа и причастные чаши у подножия кафедры, к которой прикованы все взоры.
Стоя в темном углу, еще не видный прихожанам, Ос сан дон старается умерить волнение, от которого тяжело стучит его сердце всякий раз, когда он вступает на кафедру, чтобы отстаивать истину Христову. Как все ораторы и актеры, он наделен способностью различать лица сидящих в зале, поэтому он сразу замечает отсутствие Отмана на скамье членов приходского совета, зато видит прямо перед собою, как живую мишень для его речи, прямую фигуру жены банкира, ее тонкое бледное лицо с властным, магнетическим взглядом, которым она хочет испепелить его. А там, на хорах, согбенная фигура в тяжелой черной вуали — это мать, не преминувшая отозваться на его приглашение и взволнованная, очень, очень взволнованная…
Она знает, что час справедливости наконец пробил, что знаменитый проповедник взошел на кафедру ради нее. Ради нее вся эта толпа богачей, гордецов, эти бесчисленные экипажи, эта величавая музыка, при звуках которой она не может сдержать слезы. Ради нее причетник читает Евангелие, и прекрасные слова касаются ее воспаленных век, словно дуновение свежего ветра… «Блаженны плачущие, ибо они утешатся… Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся…»
О та, та, плачущие!.. О та, алчущие и жаждущие прафты!..
После каждой фразы она пожимает руку Лори — тот сидит рядом с нею, не менее взволнованный. Потом женский хор в сопровождении органа начинает псалом Маро:[24]
Услышь, господь, мою мольбу,
К тебе взывает голос мои!..
К высоким сводам поднимается скорбный зов таких же свежих, молодых голосов, как голос ее Элины.
Но вот из сумрака выступил Оссандон; бодро неся свои семьдесят пять лет, осанистый, с могучей головой, освещенной отсветом белых брыжей судейской мантии, он громким голосом чеканит стих из Евангелия, который он собирается развить в своей проповеди:
— «Господи, господи, разве не проповедовали мы именем твоим, не изгоняли бесов именем твоим, не творили чудеса именем твоим?..»
Затем очень просто, понизив тон, как подобает человеку, говорящему вслед за самим богом, начинает свою проповедь:
— Братья! Триста лет тому назад адвокат парижского Парламента, ученый и мудрец Пьер Эро[25] лишился своего единственного сына, совращенного иезуитами; они заманили его в свой орден и спрятали так далеко, что он уже больше никогда не увидел своих близких. Отчаяние отца было столь глубоко и красноречиво, что король, Парламент, даже сам папа вмешались в дело, чтобы вернуть отцу его сына, однако юношу так и не нашли. Тогда Пьер Эро написал превосходный трактат «Об отцовской власти», но вскоре слег и умер, ибо сердце его было истерзано горем… Три столетия спустя, в наши дни, протестанты, христиане реформатской церкви, совершили столь же гнусное злодеяние…
Тут Оссандон в общих чертах изобразил случившееся: похищение девушки, безысходную скорбь матери Разумеется, мать не сочинила трактата, не докучала ни королям, ни парламентам. Это одна из тех смиренных, о которых говорится в Евангелии; у нее нет ничего, кроме слез, и она проливает их ручьями, без конца, без конца…
Пока что — ни одного намека насчет виновных, ни одного имени. Все пытаются догадаться, все еще сомневаются. Но когда он начинает говорить о бессердечной женщине, которая укрывается за почтенным именем, за колоссальным состоянием, всякому становится ясно, что это прямой выпад против г-жи Отман, а она по-прежнему пристально смотрит на оратора, причем на ее восковом лице не появляется даже краски стыда. А мощный голос Оссандона продолжает греметь и разносится бурными раскатами, как гроза в горах, грохоту которой вторит эхо. Давно уже этот храм, привыкший к закругленным, отшлифованным оборотам обычной церковной речи, не слышал таких смелых и простых слов, не видел перед собою образов природы, наполняющих воздух бальзамическим благоуханием, шорохом нарождающейся листвы, не слышал всего того, что возвращает Священное писание, книгу кочевой жизни и безбрежных просторов, к ее изначальной прелести и великолепию.
Каким уничтожающим презрением клеймит проповедник, не называя ее. Общину дам-евангелисток и прочие подобные учреждения! Он объявляет их наростами на христианском древе, паразитами, которые снедают и душат его! Чтобы древо сохранило свои соки и мощь, надо начисто обрубить эти наросты, и он, престарелый священник, рубит, он со страшной силой нападает на публичные исповеди, мистические и экстатические представления секты Айсса-уа,[26] не менее нелепые, но еще более неистовые, чем выходки «Армии спасения», усеявшей Париж огромными плакатами, расставившей по нашим тротуарам одетых в брюки-гольф девушек, которые раздают листовки, ратующие за Христа.
И вдруг, сделав широкий, величественный жест, как бы стремясь выйти за пределы кафедры и самого храма, преодолеть каменные своды и завесу облаков, он восклицает:
— Боже всеблагий! Боже милосердный, праведный, любвеобильный, пастырь человеков и небесных светил, посмотри, как искажают они божественный твой облик! Хотя в своей проповеди с высоты горы ты осудил и проклял лжепророков и торговцев чудесами, они в своей гордыне продолжают именем твоим творить злодеяния. Их ложь окутывает, как марево, свет твоего учения. Вот почему твой старый служитель, обремененный годами и уже отошедший в тень, где подобает сосредоточиться и молчать, сегодня вновь поднялся на кафедру, дабы изобличить эти злодеяния перед христианской совестью и вновь повторить твое проклятие: «Я никогда не знал вас; отойдите от меня, делающие беззаконие».
Слова пастора раздаются в напряженной, сосредоточенной тишине, которая в молитвенном собрании выражает то же, что в другом месте выражают аплодисменты. Всюду влажные взоры, прерывистое дыхание, а там, на хорах, в уголке, закрыв лицо руками, рыдает несчастная мать. На этот раз это слезы умиротворяющие, они # без горечи, они не жгут. Теперь она отомщена, теперь ее не будет мучить мысль, что бог, может быть, на стороне этих злых людей. Нет, нет, праведный бог за нее, он негодует, он повелевает. Элине придется послушаться его и вернуться к матери.
И вот декан, спустившись с кафедры, стоит возле длинного стола, где расставлены чаши с вином и четыре корзинки, полные хлеба. Но, произнося прекрасные и простые слова, предшествующие принятию святых тайн: «Внемлите, братья, тому, как господь наш Иисус Христос установил таинство причащения…», — пастор содрогается: оы замечает, что жена банкира по-прежнему неподвижно сидит на скамье. Что ей здесь надо, гордячке, после всего, что она только что услышала? Почему она не ушла вместе со всеми, когда пастор благословил молящихся и предложил тем, кто не причащается, идти с миром? Неужели у нее достанет дерзости?.. Нарочно для нее подчеркивая слова литургии, он особенно громко произносит:
— «Пусть каждый проверит себя, прежде чем испить от этого вина и вкусить от этого хлеба, ибо кто недостоин вкусить и испить, тот вкусит и изопьет свое осуждение…»
Она не шелохнулась. Среди длинной вереницы голов, тянущейся до самого входа, Оссандон видит только эту голову, этот загадочный взгляд светлых глаз, настойчиво обращенный на него. В соответствии с литургическим чином он во второй раз медленно, торжественно возглашает: