— Предоставьте действовать мне… Я тут, я остаюсь здесь только ради вас… Доверьтесь мне… Вашу дочь вам вернут…
Как легко ошибиться в людях! Человек, который так ей не нравился, которого она опасалась, настороженная слащавыми улыбками, хитрыми повадками этого охотника за приданым, — только он один ее не покидал, навещал ее, всегда интересовался ее жизнью и хлопотами. Он даже приглашал г-жу Эпсен в свою холостяцкую квартиру, нарядную, чистенькую, украшенную подношениями почитательниц и угощал ее национальным блюдом Risengroed. И каждый раз, провожая ее, он советовал:
— Вам надо развлекаться, друг мой…
Но как развлекаться, когда находишься во власти неотступного отчаяния, навязчивой мысли, которую обостряет любой пустяк? Элина, уехав, не взяла с собой ни одежды, ни белья, и все эти вещи постоянно напоминали о ней. Легкий запах ее любимых духов, исходивший от шкафа, от неплотно закрытой шифоньерки, любой предмет туалета возрождал в материнском воображении образ дочери. На столе все еще лежала длинная зеленая тетрадочка, куда девушка каждый вечер заносила расходы и отмечала, сколько ей причитается за уроки. Эта чистенькая, аккуратная тетрадка, испещренная ровными цифрами, говорила о ее повседневных занятиях, о честной, мужественной жизни, посвященной труду, преисполненной забот о благополучии окружающих… «Пальто для Фани… Дано в долг Генриетте…» В день ангела г-жи Эпсен — в день св. Елизаветы — против статьи «Букет и сюрприз» на полях было выведено нежным, детским почерком: «Люблю мою бесценную мамочку».
Это была настоящая приходо-расходная книга, вроде тех, что хранились некогда в семьях и которые, по выражению старика Монтеня, «так забавно просматривать, дабы отвлечься от кручины…» Но тут, наоборот, от чтения книжки кручина становилась только сильнее, и когда по вечерам г-жа Эпсен вместе с Лори перелистывала книжку, глаза обоих заволакивались слезами, и они не решались взглянуть друг на друга.
Бедный Лори словно вторично овдовел; он не носил траура по этой утрате, но она была, пожалуй, еще тяжелее первой, ибо к ней примешивалось чувство унижения от мысли, что он не сумел завоевать это девичье сердце, с виду столь безмятежное, а в действительности жаждавшее великой страсти, обретенной в более высокой сфере. Хотя Лори не признавался себе в этом, отъезд Элины принес некоторое успокоение ране, нанесенной его самолюбию: не он одни оказался покинутым, и теперь у них с матерью, сближенных общим горем, восстановились прежние задушевные отношения. Придя из конторы, он поднимался к г-же Эпсен, чтобы узнать, нет ли новостей, проводил здесь у камина долгие часы, слушая все тот же рассказ, в котором все те же фразы сопровождались все теми же взрывами рыданий, и среди незыблемости окружающих предметов, в тиши маленькой гостиной, лишь изредка нарушаемой криками с бульвара, он невольно искал Элину и ее бабушку в их излюбленном уголке, в том уголке, который так долго оживлялся звонким смехом его дочурки и где теперь сгущались мрак и забвенье — неизбежные спутники смерти и разлуки.
Днем г-жа Эпсен не могла оставаться дома одна. Покончив с несложными хозяйственными делами, она уходила к кому-нибудь из друзей, из своих прежних воскресных «декораций», которые по кротости своей соглашались вновь и вновь слушать рассказ о похищении девушки и об отваре чилибухи. Затем, под влиянием возбуждения, которое обычно сопутствует навязчивой идее, как будто тело берет на себя задачу восстановить равновесие в организме, она наугад бродила по улицам, в толпе тех бесчисленных парижских бездельников, что присоединяются к любому скопищу зевак, останавливаются у любой витрины, стоят, облокотившись о перила мостов, на все взирая одним и тем же безразличным взглядом — и на реку, и на опрокинувшийся омнибус, и на выставку последних новинок моды. И как знать, сколько изобретателей, поэтов, одержимых, преступников и безумцев насчитывается среди этих людей, которые бредут куда глаза глядят, спасаясь от угрызений совести или устремляясь за несбыточной мечтой! Ослепленные какой-нибудь идеей, одинокие даже в огромной толпе, эти бродяги — самые занятые люди, и ничто не в силах вывести их из задумчивости-ни облако на небе, ни случайно толкнувший их прохожий, ни книга, которую они листают, не читая.
Блуждая по Парижу, г-жа Эпсен постоянно возвращалась к одному и тому же месту — к особняку Отманов, куда она сначала попыталась было проникнуть в надежде выведать у слуг хоть какие-нибудь сведения. Чтобы преодолеть безразличие этих подлых душ, необходимы были щедрые чаевые, а на чаевые у нее не было денег. Теперь она приходила сюда, побуждаемая инстинктом, хотя и знала наверное, что ее дочери нет во Франции. Она часами прогуливалась вдоль забора, которым обнесен был пустырь против дома Отманов, заглядывала в глубь двора, смотрела на высокие черные стены, на окна разной величины, с лепными карнизами. У подъезда стояли экипажи. Входили и выходили люди с тяжелыми портфелями на стальных цепочках, с заплечными мешками, полными звонкой монеты. На просторном крыльце задерживались, беседуя, какие-то важные господа. Все делалось тут без суеты, без шума, слышалось только неумолчное, легкое позвякиваиье монет, похожее на серебристое, приглушенное журчание невидимого родника, который пополнялся с утра до вечера, растекался по Парижу, по Франции и по всему свету, превращаясь в широкую могучую реку с грозными водоворотами, именовавшуюся богатством Отманов и устрашавшую даже самых высокопоставленных, самых сильных, самых стойких, самых непоколебимых.
Иной раз г-жа Эпсен наблюдала, как широкие ворота распахиваются перед коричневой каретой, запряженной пегими лошадьми; эту карету она узнала бы, даже если б за блестящим стеклом не мелькнул властный, жестокий профиль; при виде этого лица в ней на миг вспыхивало искушение совершить какой-нибудь безумный поступок, но ее тут же удерживали слова пастора Бирка; страх перед тюрьмой и перед тем еще более ужасным, что он не решался назвать. А когда она возвращалась к себе, усталая, измученная, пробродив как можно дольше, чтобы дать время совершиться непредвиденному, — с каким трепещущим сердцем, с какой мучительной тревогой она всякий раз спрашивала привратницу: «Нет ли мне чего, тетушка Бло?..» А что ее ожидало?.. Изредка — холодное письмо от ее «искренне преданной», и никогда, никогда не находила она того, на что надеялась.
Но вот однажды в квартире г-жи Эпсен-раздался шумный, — резкий, знакомый звонок. Несчастную бросило в дрожь. Она, трепеща, отперла дверь. И сразу же ее обхватили ласковые руки. С цветов, украшавших легкую летнюю шляпку, всю запорошенную снегом, на щеки ей брызнули капли воды… Генриетта Брис!.. Она только что бросила службу-у русского посла в Копенгагене… Люди превосходные, но до чего ограниченные!. «А потом, она так соскучилась по Парижу, хотя ее бывшая настоятельница из монастыря Сердца Христова и писала ей, что Париж для девушки — все равно что бритва в руках двухлетнего младенца…
Генриетта вошла в знакомую ей квартирку и, щебеча, стала располагаться здесь, как у себя дома; по рассеянности и от радости она не заметила печального выражения лица г-жи Эпсен. Вдруг, порывистым, неуклюжим движением обернувшись к ней, она спросила:
— А Лина?.. Где она?.. Она придет скоро?..
В ответ раздались рыдания. Ах, Лина! Лина! Лины нет…
— Уехала… Похищена… Ее отняли у меня… Я одна…
Генриетта поняла не сразу, а поняв, не могла поверить, что Лина, такая благоразумная, такая деловитая, так горячо любившая своих близких… Да, что и говорить, Жанна Отман ловко порабощает души… Пока мать рыдала, Генриетта с любопытством рассматривала книжечки с золотым обрезом — коварные соучастницы этого великого злодеяния лежали на столе как вещественные доказательства: «Утренние часы», «Беседы христианской души с богом»… А все-таки это женщина незаурядная. Не будь она протестанткой, ее можно было бы сравнить с Антуанеттой Буриньон.[20]
— Кто это такая — Буриньон?.. — спросила г-жа Эпсен, утирая слезы.