Одо — долговязый, сухопарый Одо — с его костлявым носом и подбородком, подобным мослачку на куриной кости, встал сбоку от стенной завесы. Длинными, бледными пальцами он потянул, по-видимому, за укрытый краем холста шнурок. Холст медленно разошелся, разрывая изображение Короля на две половины. Полотнища холста были помещены бок о бок столь искусно, что я не сумел разглядеть линии раздела.
За холстом стояла Королева. Стояла неподвижно, в мантии зеленой венецианской парчи, отделанной понизу соболями и горностаями. На голове чепец поверх белого льняного плата. Голова отвернута в сторону, губы слегка разделены. Правая рука возведена и протянута к нам; один палец, тот, что рядом с большим, немного приподнят, словно бы в мольбе или увещевании. Глаза и щеки Королевы сияли, озаренные пятью светильниками. Сходство было очень большое. Вот только поворот головы, приоткрытые губы, вытянутая рука с поднятым пальцем сразу приводили на ум старую деревянную Деву из капеллы. Лицо, наполовину укрытое платом, было напудрено и нарумянено, как у Королевы. Под чепцом различались желтые волосы, удерживаемые золотым обручем с гранатами и изумрудами.
Одо потянулся за спину Королевы, потом убрал оттуда ладонь. Вытянутая рука медленно поднялась повыше, голова начала поворачиваться. Теперь Королева смотрела прямо на нас — большими, нежными, приветливыми глазами. Потом рука опустилась в прежнее положение, голова так же медленно отвернулась от нас. Королева стояла неподвижно, слегка разделив губы.
Я повернулся к Королю — тот сидел в неестественной неподвижности. Рука его была поднята вверх, как если б она потянулась к Королеве да замерла на полпути, шея распрямлена, губы приоткрыты, как у говорящего человека.
Король освободил Освина из заточения и тот сразу вновь занял место главного сенешаля, со всей причитающейся ему властью и привилегиями. Очень странно. Надо полагать, удаление Королевы сделало заточение сенешаля излишним. Возможно и иное объяснение: Король, измученный страстным томлением по Королеве, ощущает родство с опозоренным сенешалем, так же некогда возжаждавшем Королеву. Выколотый глаз свой Освин закрывает повязкой и ведет себя с неукоснительной благопристойностью. Он ни с кем не встречается взглядом, окостенело восседает за королевским обеденным столом, избегает общества Модора и тиранит свою челядь, безжалостно карая ее за самые пустые оплошности.
Одо Честерский удалился ко двору графа Тулузского, где искусство его, не сомневаюсь, будет превознесено как чудо нашего века, а между тем Король продолжает навещать Королеву в своей тайной часовне, укрытой в недрах крепостных стен. Не нравятся мне эти визиты. По временам Король просит меня сопровождать его, чтобы было кому раздвинуть занавес и нажать на рычаг. Иногда он посещает Королеву один. Посещения совершаются как-то вдруг, в любой час дня и ночи. Вот и прошлой ночью я, вырванный Королем из объятий сна, последовал за ним в часовню, развел занавес и надавил на рычаг, скрытый на спине Королевы. Когда же я повернулся к Королю, то увидел, что он остановившимся взглядом смотрит на движущуюся Королеву: глаза распахнуты и не мигают. Потом он начал издавать негромкие звуки, бормотание, которое испугало меня. «Господин мой», — сказал я. Король словно проснулся и, послав мне одну из своих озорных улыбок, столь ненатуральную на лице, отмеченном печатью страстных помыслов и тоски, произнес: «Ну-ка, скажи мне, Томас. Разве Королева не прекрасна?».
Печаль странно молодит лицо тоскующего Короля — лицо несчастливого мальчика.
Нет! Рассуждения мои оказались ошибочными. Король освободил Освина совсем по другой причине.
Этим вечером королевский вестник призвал меня в тюремную башню. Страж, сдвинув на двери два железных засова, впустил меня внутрь темницы. В ней стоял такой сумрак, что поначалу я ничего не мог разобрать. Единственное оконце шириною не больше бойницы, помещалось под самым потолком. Луч солнечного света, неистовый в безмолвной пыли, косо рассекал воздух, ударяя в середину противоположной стены. Я различил на дощатом полу грубый соломенный тюфяк, железный урыльник в углу. У темной стены сидел Король. Он был в королевской мантии, волосы, не удерживаемые сеткой, спадали ему на лицо.
— Сядь, Томас, — произнес он. Я немедля сел с ним рядом на голый пол.
— Уверь их, — сказал он тогда, неопределенно поведя рукой, — что все идет хорошо.
— Ничто не идет хорошо.
— Все идет, как должно идти. Только вот: кормят они меня слишком уж хорошо. Вода и хлеб: поговори с Гайнолем.
— Пойдут разговоры. Бароны…
— Все делается по моему приказу. Объясни им. Уверь их в этом, и они будут довольны. Дай слово, Томас.
— Даю вам слово. Довольны они не будут.
— Ну, будут не так недовольны.
Я вспомнил моего острого умом четырнадцатилетнего ученика, препиравшегося со мной в отцовском саду по вопросам логики. Если каждая из ипостасей Троицы обладает реальным бытием, как можно утверждать, что Бог един? Если же каждая из ипостасей Троицы реальным бытием не обладает, тогда в каком смысле их три?
Что-то вдруг порхнуло в воздухе, испугав меня. Я вскочил на ноги, выдергивая меч из ножен. И в глубоком сумраке темницы увидел ворона Короля, сидящего у него на колене. Я ощутил неудобство — стыд даже — за то, что стою в полутьме с мечом над моим Королем.
— Позвольте мне оставить вам меч, — взмолился я.
— У узников не бывает мечей.
— А если бы это была крыса?
— Тогда я произвел бы ее в архиепископы, и она отпустила бы мне грехи.
— Двор скучает по вам.
— Двор? Никакого двора не существует. Вот он мой двор: три паука, ворон и муха. И разве не богаче я короля Корнуэлла, который не правит ничем, кроме пустого царства?
— Господин мой…
— Я устал, Томас.
Выйдя из темницы, я приказал стражу не спускать с Короля глаз и докладывать мне все о его столе, здоровье, речах, движениях — мыслях, хотел сказать я. Потом вернулся к себе.
Король сам повелел заточить его. Ясно, что он желает наказать себя, но вот причина такого желания представляется далеко не столь ясной. Считает ли он, что заслуживает наказания за то, что был не прав перед Королевой и Тристаном, изгнав их без доказательств, без чего бы то ни было, способного оправдать его решение, исходя лишь из подозрений и сплетен? Или существует объяснение не столь простое? И заточив свою особу в темницу, он не столько наказывает себя, сколько ищет способ показать всем свои страдания, придать им форму определенную и узнаваемую.
Имеется и другая возможность. Король, обремененный грузом государственных забот, жаждет чистоты страдания, которое бежит от него. Освобожденный заточением от всего, что его отвлекает, мешая страдать в достаточной мере, вольный теперь погрузиться в свои несчастья на полную глубину, не испытывает ли он порою, в этом новом своем королевстве, темное утоление, тайную радость?
Королевская опочивальня пуста. Король в тюрьме, Тристан с Королевой изгнаны в царство фей, замок мечется в неспокойном сне, а я, Томас Корнуэльский, сижу за моим столом над листом на славу отскобленного пергамента, окунаю перо в чернила, что еще чернее ночи, и вывожу слова, которые на миг посверкивают, озаренные пламенем свечи, точно капли черной крови.
Шесть дней остается Король своим собственным узником, спит на соломе, питается хлебными корками, ни с кем не видится. Рыцарь, коему вверена забота о Короле, докладывает, что тот почти не шевелится, встает лишь затем, чтобы перейти к противоположной стене, где и садится, понурясь. Он попросил принести ему корону, которую носит, точно веригу. Порою Король снимает ее, чтобы прибить слабым ударом крысу. Глаза Короля, когда он их открывает, кажутся над впалыми щеками необычно большими. Взгляд его пуст, он ни на что не смотрит. Большей частью Король спит.
* * *
На девятый день добровольного заточения Короля некий рыцарь вступил, широко шагая, в главную залу, когда мы там ужинали. Вот его рассказ.