Новелла Матвеева
“КОГДА ТРУБАЧ ОТБОЙ СЫГРАЕТ…”
В защиту одной песни
Если насмешливое замечание, отпущенное даже и на мой счет, по-настоящему остроумно, я не только не обижаюсь, но и сама смеюсь удачному обороту. Когда-то поэт Марк Максимов “допек” сразу троих, сказав: “У нас не Союз писателей, а какой-нибудь ансамбль песни и пляски: Матвеева – с гитарой, Окуджава – с гитарой, Виктор Боков – с балалайкой…”
Смех-смехом, а вообще-то климат (времен того высказывания) был слишком суров для расцвета новых песен. И пробивались они из-под снегов (с отчаянностью подснежников!) не только благодаря первой Оттепели, но и вопреки последним Заморозкам. Теперь ни для кого уже не секрет, что и самого Дежурного по апрелю Булата Окуджаву старались держать в зимней строгости разные администраторы. И далеко не все замечания и примечания по адресу авторской песни были так (сравнительно) благодушны, как реплика Марка Максимова.
Единственный вечер поэзии, в котором одновременно участвовали Булат Окуджава и я, состоялся в ЦДЛ в декабре 1964 года. Кажется, Булат Шалвович успел спросить у меня за кулисами – буду ли я петь. “Я не взяла с собой гитару, на Вашу надеялась,” – ответила я. “А я – на Вашу. И тоже не взял,” – отозвался он.
Покуда мы все рассаживались за столом, стоявшим на сцене (“на сцене, да еще за столом!” – подумала я тогда), из-за которого стола нас потом выкликали поодиночке на трибуну (или к отдельному микрофону), – “Никаких песен!” – страшным шепотом закричал нам ведущий (знатный песенник страны, но, разумеется, не гитарный, а больше-то – от ансамблей песни и пляски). “И никаких гитар!” – остерегающе продолжал он, подозревая подвох и контрреволюцию. (Он не сразу узнал или не сразу понял, что мы – без гитар. Но и поняв, еще долго не мог успокоиться.)
Кто-то из публики, увидев Булата Окуджаву и меня, внес болезнетворно-зловредное предложение поскорее где-нибудь раздобыть гитару… Час от часу не легче! Ужас на лице ведущего изобразился такой, как если бы послали сбегать за динамитом, а шнур – вот он, от микрофона вьется… В конце концов маститому поэту-песеннику, так самоотверженно боровшемуся за чистоту жанра, как-то удалось втолковать доверчивой публике, что “вечер поэзии” – это, мол, значит, “вечер стихов”, а никак – не песен…
Моя скованность – ввиду многолюдия – помешала мне запомнить, какие стихи тогда читал со сцены Булат Окуджава. Помню только, что в них был как-то задействован кузнечик (или это ложная память переносит образы из позднейшего в раннее, а из книг – на сцену?). Булат Шалвович держался очень свободно и непринужденно, а в то же время был в отношениях с публикой настороже; на ее вопросы отвечал так, словно ни по какой статье ей не верил. Реплик, по-настоящему каверзных, из зала поступило ему, в общем, немного – не более двух штук, по-моему. Но поэт и на некаверзные отвечал остро и с непременным подчеркиванием своей независимости. Даже могло показаться, что говорит он не с публикой, но с кем-то, кто прятался за ее спиной… Быть может, это был – через голову аудитории – разговор художника с тогдашней зоильской критикой?
…Что сказать о его песнях, когда уже столько сказано? Лишь искусство, согласное с евангельскими Заповедями я считаю настоящим, здравым, цивилизованным.
Песни Булата Окуджавы в основной массе своей сообразны с Евангелием. И потому у них есть Будущее, а не одно только – настоящее.
Об их особенных свойствах, отличительных чертах – уж и тем более – так сразу не скажешь. Тут потребовался бы кропотливый труд. А если бегло, – то всегда легче говорить об отдельных – любимых – песнях… Едва ли не у каждого из нас есть такая, на взгляд каждого отдельного человека, – лучшая из лучших. Мой песенный соавтор Иван Киуру, бывало, нет-нет, да и запоет “Арбат” или “На Смоленской дороге”, но особенно он любил “Веселого барабанщика” и даже как-то по-своему объяснял мне его… Я же всегда особенно чтила песню о Моцарте, а из ранних песен Булата Окуджавы мне просилось на память: “Надежда, я вернусь тогда…”, и эта песня, нынче некоторыми людьми так сурово порицаемая (за то, что они, люди, переменились, а она за ними не поспела), кажется мне сегодня такой же честной, какой была вчера:
…и комиссары в пыльных шлемах
склонятся молча надо мной.
Нельзя, чтоб комиссары? Нельзя, чтоб в “пыльных”? Нельзя, чтобы “склонялись”, а надо, чтобы так бросили? Господи! Как все это напоминает мне ведущего на той далекой эстраде! Ведущего, которому – “чтобы никаких гитар и никаких песен”! Только вот амплуа у ведущих теперь другое, “а предрассудки стары”!
И запретительство, оказывается, живо. И начальства стало больше, потому что оно в публику перешло… Оно запрещает верить не только каждому в свой идеал, но и в то, что идеалы прежде были! А ведь были! Раз доходило до гибели за них – значит были. Можно по-всякому относиться к старинному (еще от Кампанеллы идущему) идеалу, но как не заметить, что одни его, этот идеал, последовательно губили, а другие – за него гибли; что между теми и этими была (и осталась!), так сказать, разница?! Заметим ли мы это сами, или нового Гюго будем ждать? Можно, конечно, весь драматизм былого свести к пародии да потехе… Но тогда уже надо быть последовательными и честно спросить себя: как посмотрели бы на это Назым Хикмет, Аркадий Гайдар, Луи Арагон?…
Песня Булата Окуджавы, обращенная, вроде бы, к себе – к лирическому герою – на деле может считаться посвящением погибшим бойцам и, в особенности, бойцам, унесшим с собой пожелание: “Если смерти, то мгновенной”. Так или иначе, а нам – не можно спрашивать с людей по всей строгости закона еще и за то, что они… погибли (спрашивать за то, что погибли “не за то”)!
Неужели лишь только тогда, когда “люди гибнут за металл”, они заслуживают сочувствия? Неужели только тогда к ним и склоняться можно, и полковым (а какого полку?) знаменем укрывать можно, и, одним словом, воздавать им (как тому мартовскому снегу из другой песни Окуджавы) “генеральские почести”?
Не обращайте вниманья, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
3-5 марта 1994