Бандурко поднял револьвер.
– Вокруг дома засада, – соврал Исмаил. – Сам в руки Хаджемука пришел.
– Значит, вместе будем умирать, начальник.
Прошло несколько тягостных секунд. Бандурко не сводил с Даурова глаз.
– Что ж не идут твои чекисты? – спросил он.
– Будут, не сомневайся, будут, – ответил Исмаил, коснувшись увесистой пепельницы на тумбочке.
– Ты у меня, как агнец на заклании, – процедил Бандурко, – ничто не спасет!
– Тогда не стоит тянуть.
– Я не слишком добр, чтоб убить сразу. Помучайся, как я эти годы.
В таких ситуациях Дауров бывал не раз и хорошо знал, что все могут решить несколько секунд. Он сосредоточился, резко и точно запустил в лицо Бандурко тяжелую пепельницу. Тот успел выстрелить, ранил его в плечо, сполз по стенке и свесил голову. Исмаил отобрал револьвер, плеснул на него воду из чайника.
– Живой?
Бандурко невнятно пробормотал в ответ. Дождавшись, пока он придет в сознание, Дауров сказал:
– Каждый получает по заслугам. Ты грабил, а потому и гнил в лагере, бежал. В лучшем случае оставшуюся жизнь будешь скрываться, как затравленный волк. А теперь исчезни и не смей более переступать порог этого дома.
– Ненавижу! – выдавил Бандурко. – Не хочу пощады из твоих рук. Застрели!
– Это уже не по моей части. Убирайся! – приказал Исмаил, прикладывая к кровоточащему плечу лоскут.
– Не узнаю тебя, Дауров.
– Я вышел из игры.
– Вот-вот, – обрадовался с ехидцей Бандурко, – устроили в стране бардак, не так еще запутаетесь, не поодиночке, а скопом скоро в кусты броситесь. Загубили Россию. И ради чего? Ради несбыточной идеи всеобщего равенства.
– Тебе ли об этом судить?
– Каждый человек наделен от бога правом высказывать свое мнение, – ответил Бандуроко. – Насчет грабежей скажу одно: куда еще было пойти мне, бывшему белому офицеру и дворянину, которого вы отовсюду гнали, как не на большую дорогу да с кистенем? Жить была охота, ох, какая охота…
Он вышел. Потом его выследили в камышах за аулом, загнали в плавни, и он утонул. А через несколько недель вздувшееся тело Бандурко всплыло. Рыбаки похоронили утопленника.
Время шло, наступил год 1933. Улица, на которой жил Исмаил, голодала. Голодал и он. Однажды в холодный зимний день Исмаил зашел в сарай, долго смотрел на Пчегуаля, мирно жующего сено, погладил его:
– Старый конь, добрый конь.
Тот отозвался на ласку, ощупал влажными губами ладонь хозяина. Она была пуста. Конь фыркнул.
– Обиделся? – потрепал животное Дауров. – Тут, брат, ничего не поделаешь. Не ты, дети на нашей улице сахара несколько месяцев не пробовали.
Потом Исмаил созвал мужчин-соседей, которые стреножили и повалили коня, а он перерезал горло другу, живой памяти о прошлом… Мясо засушили. Из него готовили жидкую похлебку почти месяц. Весну протянули на подножном корме, а по лету заколосились колхозные хлеба. Это время для голодающих было особенно трудным: сохли под палящим солнцем и отходили травы, закончились скудные запасы кукурузной муки, а брать пшеницу с полей не разрешали.
Исмаил был для этой улицы братом, отцом, лучшим добытчиком. Главной своей человеческой заслугой он считал то, что люди, с которыми пришел в лихую годину, уходили с ним из нее, хоть и изможденные голодом, но живые.
Он всегда недоедал: болела голова, опухли руки, ноги, шея. По утрам не хотелось подниматься с постели, потому что движение стоило сил, которых оставалось меньше и меньше. Как-то к нему наведался Хаджемук.
– Э-э, друг, оказывается, ты совсем плох, – сказал он. – Так и помереть недолго. Неужто не мог обратиться ко мне?
Исмаилу было неприятно сытое лицо Заура.
– Я не один, – ответил он, – разве тебе по силам накормить всех, кто живет со мной рядом?
– Была бы возможность, накормил бы.
Хаджемук принес из тарантаса булку черного хлеба, кусок сыра, положил их на стол.
– Казенный паек, – пояснил он, – поешь. И потом, не сиди без хлеба, заходи, чем смогу, тем помогу.
Едва Заур уехал, через порог переступала и уселась на нем в голодном ожидании маленькая Мелеч, дочь соседской вдовы Кары. Жиденькие волосы, одряхлевшее личико делали ее похожей скорее на старушку, чем на ребенка. Она что-то прошамкала ртом с разрыхленными и кровоточащими от цинги деснами, протянула ручонку. Дауров усадил ее за стол и не прикоснулся к пайку, пока девочка ела.
– Мелеч! – послышался с улицы голос ее матери.
Исмаил открыл окно:
– Девочка у меня. Кара.
Женщина остановилась в дверях.
– В самом еле дух держится, – тихо прошептала она, – а еще с кем-то делишься.
– Мне много не надо, – отрезал полбулки и кусок сыра Дауров. – Возьми детям!
Кара прижала еду к груди и указала на дочь:
– За нее и старшего я не беспокоюсь, с младшей дочуркой горе, совсем ослабла, не дотянет до сбора урожая.
Исмаил изучающе посмотрел на вдову.
– Ты мать, Кара, и должна быть готова на все ради своих детей, не правда ли?
– О чем ты? – спросила женщина.
– Один я много не осилю, пойдем вдвоем, – вкрадчиво предложил Исмаил, – на колхозное поле…
– Упаси, аллах! – испугалась она.
– Тогда я пойду один, – сказал Дауров.
Женщина взяла за руку дочь и, опустив голову, вышла. Но мать есть мать: решившись идти, ночью она вернулась.
Они взяли два мешка и направились за аул. Предательски ярко светила луна. Чтобы быть незамеченными, Исмаил и вдова, ползая по-над клином, осторожно срезали колосья. Чуть позже, перекликнувшись, пошли в обход сторожа. К этому времени воры поневоле уже набрали с полпуда колосьев.
– Пора! – скомандовал Дауров.
Но женщины уже не было рядом. Услышав голоса охранников, она схватила мешок, метнулась на дорогу, попала в колею, выбитую подводами, тихо вскрикнула и присела:
– Кажется, я вывихнула ногу.
Исмаила бросило в жар.
– Нужно идти, Кара…
– Не могу…
Сторожа приближались. И Дауров принял единственно верное, на его взгляд, решение. Он достал револьвер Бандурко, который прихватил для самообладания и приказал:
– Бегом, женщина!
– Не могу…
– Тогда мне придется застрелить тебя! – твердо и без колебаний произнес Исмаил.
Вдова, забыв о боли, с ужасом посмотрела на него, ствол револьвера, поднялась и засеменила к аулу, охая и западая на правую ногу. Дауров подобрал оставленный ею мешок.
Они не вспоминали об этой ночи почти год. Но вот однажды, вернувшись домой с пастбища, куда выгоняли на лето колхозный скот, Исмаил присел в саду. Вслед забежала во двор Мелеч.
– Дядя, дядя, а мне мама платье сшила! – радостно поделилась девочка.
– Вот и хорошо, – улыбнулся он.
Пришла в сад и Кара. В руках у нее была тарелка со свежеиспеченными пышками и кувшин молока.
– Проголодался, небось, покушай, – поставила она их на стол.
– Балуешь меня.
– Что ты, Исмаил! – встрепенулась соседка. – Я и мои дети в таком долгу перед тобой.
Дауров понял, о чем она, попросил:
– Не надо, забудь это.
Кара смолкла, не говорил и он. Оба любовались девочкой в белом платье с красными цветами, порхающей в саду от дерева к дереву, словно бабочка.
– А тогда ты и вправду мог убить меня? – с явным, долго носимым любопытством поинтересовалась женщина.
– Нет, конечно, – ответил Исмаил. – Просто я знал, что страх поможет тебе преодолеть боль.
Подъехал и свесился с коня через плетень Бадурин, позвал:
– Товарищ Дауров, начальник просит вас зайти.
Хаджемука в кабинете не было. Исмаил нашел его за домом. Он стоял у пруда, смотрел на гладь, нервно сминая сорванный с дерева лист.
– Зачем звал? Что стряслось? – спросил его Дауров.
– А то и стряслось, – повернулся к нему Заур, – прав ты был, Исмаил, ох, как прав… Я только вернулся из областного отдела, ездил по вызову начальника нашего Джеджукова. Ошибки грубые, сказал он, в работе допускаю.
– А у кого их не бывает?
– Ошибки ошибками… Выражение его одно сразу не понравилось, обожгло. Предателем назвал меня. Какой же я предатель, с семнадцати лет за советскую власть боролся? Надерзил ему за это и ушел.