Анюта выбралась из ржи, стараясь не мять слабые стебельки. Поле теперь не колхозное, а чье-то единоличное, хозяева будут недовольны. Танюшка с Лизкой уже отряхивались у речки, мыли руки. И вдруг на Анюту словно нашло: так захотелось рассказать обо всем мамке, что она помчалась домой, не дождавшись девок.
— Зачем же ты сразу три зарыла, горе ты мое, так же никто не делает! — удивилась мать.
— А я сделала, на каждого по одной «кукушке» посадила, — упрямо твердила Анюта.
— Это же обычай, он со старины идет, ему, может быть, тысяча лет, а ты все переиначила, да и нельзя загадывать на живых людей. Ты можешь только на свою судьбу погадать.
Анюта услыхала это и не на шутку встревожилась. И баба Арина говорила, что есть бесовское гадание, многие девки тайком бегают к колдунам на картах погадать или приворожить парня. Анюта повинилась, что посвоевольничала, но ее гадание не бесовское, а народное, старинное. Она тихонько поплакала в сарае и под мирное дыхание Суббони успокоилась. Ни одна из ее «кукушек» не должна завянуть, она этого не допустит, а пока кукушки целы, живы будут и те, на кого они загаданы, думала суеверная Анюта.
С тех пор она каждый день проведывала кукушек и поливала водой из жестянки. Конечно, это было не по правилам, но что делать. Домна ей как-то призналась, что девки украдкой поливали своих «кукушек», и сама Доня поливала, чтобы не завяли. Две Анютины травинки сначала подвяли, а потом приободрились и хорошо принялись на новом месте. Потом третья нюни повесила, и у Анюты испуганно замерло сердечко. Немало она переволновалась, пока выхаживала своих «кукушек». Прошел дождь, и после дождя ее травинки совсем воспрянули и повеселели. Анюта, опустившись на колени на краю ржаного поля, просила Бога помиловать и сохранить ее родных. Так тесно сплелись в ее душе вера и суеверия, что уже и невозможно было разделить их до конца жизни.
Бог, по Анютиному разумению, обитал, конечно, здесь — в лесу, в поле, возле речки. Где же ему быть, как не в такой благодати? Где-то здесь летала и душа бабы Арины. Зимой, когда жизнь в природе замирала до весны, Бог поднимался повыше к небу. Зимой засохнут и ее травинки, но до тех пор можно не боятся за отца, Любку и Ванюшку. А потом нужно снова их вымаливать. Главное, никогда не бросать их на произвол судьбы, не забывать, а думать о них каждую минуту и без устали вымаливать!
На Духов день стала Домна уговаривать баб сходить на мельницу, завить по веночку. Отвяжись, какой там праздник, рот не открывается песни петь, говорили бабы. Но потом подумали и решили: нет, надо сходить, погадать на свою жизнь. Собрались, немножко принарядились и пошли, затянули «Смиреную беседушку», бросили венки в речку. Венки поплыли бойко, ни один не потонул. Получился маленький праздник.
Возвращались домой в хорошем настроении и думали, в чьей бы хате им посидеть, отметить праздник? Немцы увидев толпу женщин в ярких сарафанах и шалях, удивленно загалдели. Август сбегал в хату за фотоаппаратом и долго щелкал их вместе и поодиночке. И другие немцы фотографировали. И зачем это они нас снимают, на какую память, удивлялись бабы, и песни просят петь, интересны им наши песни. Домна с удовольствием позировала и бочком встала, и так и эдак. Спела Августу частушку:
Не ходи ко мне напрасно,
Не топчи мой огород,
Не дразни собак в проулке,
Не расстраивай народ!
Август смеялся и переводил немцам частушки. Он именно частушки любил и записывал в тетрадку, очень удивлялся тому, как быстро они сочиняются на злобу дня, и сочиняются неизвестно кем. Стали уже появляться частушки про немцев и про войну, и Домна их где-то находила и бабам пела. Когда Август попросил припомнить какую-нибудь припевочку про войну, баба Поля, которая не верила даже Августу, толкнула Доню в бок: не вздумай ему петь. Но Домна не забоялась, и пела себе и пела…
Через поле яровое,
Через райпотребсоюз,
Через Гитлера кривого
Я вдовою остаюсь…
Бабы только охали и испуганно вжимали головы в плечи. А немцы ничего, наверное, не поняли. Август спросил, что такое райпотребсоюз? Хороший был день, Анюте он очень запомнился.
Немцы тоже очень почитали Духов день и Троицу, хотя все эти праздники и Пасха у них почему-то выпадали на другие дни. Они расставили столы во дворе, сели, выпили по рюмочке, потом под локти взялись и долго качались из стороны в сторону, такие у них танцы, и лалынкали по-своему — песни пели. Потом опять по рюмочке выпивали, они только по рюмочке пили и совсем не закусывали.
Любили гулять. На другой год наши самолеты уже вовсю летали над деревнями, а немцы все равно гуляли — споют и покачаются, споют и покачаются. Анюта с Витькой глядели на них из окна и смеялись.
Но уже на другую осень стало ясно, что дела у немцев идут неважно. Через Дубровку вереницей тянулись санитарные машины с крестами, где-то возле станции устроили они свой госпиталь. Немцы ходили злые и хмурые, но такими они стали проще, понятней и больше похожи на людей, чем те гордые завоеватели, которые ввалились к ним год назад.
Но такими они стали и опасней. Гофману уже не удавалось удерживать их от мародерства. К бабке Емельянихе пришли потихоньку на двор и зарезали корову. Бабка билась и кричала, но они ей пригрозили пистолетом: молчи, все равно война. Мать как услыхала про то, что начали таскать скот, даже с лица спала: без коровы в деревне не жизнь.
— Я многое перемогла, но этого мне не перенесть, — призналась она.
Как же бабка Поля на нее вскинулась:
— Корова есть корова, кто спорит, но не дороже она жизни, всяко может случиться, сожрут и твою корову, а ты останешься и наживешь другую.
Суббоньку спрятали в дальнюю овечью пуньку за сараем и закидали пуньку навозом и снегом, так что она совсем ушла в землю и выглядела заброшенной.
— Схоронили корову, — невесело пошутил Август.
А летом пасли Суббоню далеко у леса, где чужие не ходили: немцам повсюду мерещились партизаны, на задворках, у речки они и не появлялись. Лугов вокруг было много, косили, где хотели, на одну Суббоню без труда накосили сена. За вторую зиму немцы подъели у них теленка, двух овец и барана. Остались только поросенок и одна овечка. Была еще колхозная корова, но она недолго у них простояла, месяца два. С этой коровой была такая история…
Как и предсказывала Настя, кто-то шепнул немцам про колхозный скот, который разобрали по дворам. И вот в один прекрасный день переводчик объявил, что скоро придут резать колхозных коров. Это было как раз под Рождество. Мать загоревала: она знала, что рано или поздно придется расстаться с одной коровой, но все не могла решить — с какой? Суббоня была не слишком молодая, а главное — очень норовистая, прямо черт с рогами, а не корова. Только баба Арина умела с ней хорошо управляться. И как бабки не стало, корова первое время никому не давалась в руки, доилась плохо и капризничала. Как-то утром всем миром выпихивали ее из пуньки. Надо в стадо гнать, а она стала как вкопанная — и ни с места. А на руках ее не понесешь, это ж корова!
— Испортили нам корову, сглазили! — плакала мамка.
Побежали за дедом Устином. Дед пришел, но сам признавался, что его наговор вряд ли подействует, потому что зубов совсем не осталось. Так и вышло — не подействовало, беззубому заговаривать бесполезно. Проклиная корову и свою злосчастную судьбу, мать помчалась в Голодаевку к специальной коровьей бабке-знахе. Эта знаха только тихо сказала корове несколько слов, провела ладонью по спине — и корова пошла как шелковая. Вот такая эта была коровка. Молока, правда, много давала, и молоко было густое и сладкое. А колхозной Ночкой мать нахвалиться не могла — смирная, ласковая, послушная. И молоденькая, всего вторым теленком была.