— Он таким был, когда я встретила его; оставался таким в деревне, на море. Лицо бледное, будто набеленное… Ничто не выходило на поверхность. Достучаться до него было невозможно… Долгие годы мы спали в одной постели, но иногда, просыпаясь, я чувствовала, что передо мной совершенно чужой человек. Он был жесток… — Тут она попыталась взять назад случайно вырвавшееся слово. — Возможно, я преувеличиваю. Он считал себя справедливым и старался поступать по справедливости любой ценой. Это была какая-то мания. Он был справедлив в мелочах: потому-то я и заговорила о жестокости. Более всего это проявилось, когда родились дети. Он смотрел на них так же, как на меня и на всех прочих: холодно и трезво. Если девочки совершали какую-то глупость, я старалась защитить их. «В их-то годы, Ален…» — «Незачем им привыкать к уверткам». Одно из его любимых словечек. Увертки! Плутовство! Нечистая совесть!.. Такую непреклонность он проявлял во всех мелочах повседневной жизни. «Почему ты купила рыбу?» Я пыталась объяснить ему. «Я ведь велел тебе купить телятины». — «Когда я пошла за покупками…» А он упрямо твердил: «Если я велел тебе купить телятины, ты не должна была покупать рыбу». — Тут она вновь прервалась. — Я не слишком много говорю? Наверное, все это звучит глупо?
— Продолжайте.
— Уже заканчиваю. По прошествии лет я, кажется, поняла, что американцы подразумевают под нравственной жестокостью, и почему там, у них, это может стать основанием для развода. Бывают в школе учителя, которые, не повышая голоса, внушают ужас всему классу. Рядом с Аленом мы задыхались — и девочки, и я; было бы, наверное, легче, если бы он уходил куда-нибудь на работу. Но он с утра до вечера торчал внизу, прямо под нами, и десять раз на дню поднимался и своим ледяным взором созерцал, что мы делаем и как себя ведем. Я должна была отчитываться перед ним в каждом потраченном франке. Когда я выходила, он требовал, чтобы я по секундам расписывала весь свой путь; допрашивал, с кем я разговаривала по дороге, что говорила я и что отвечали мне…
— Вы ему изменяли?
Она не возмутилась. Мегрэ даже показалось, что она вот-вот улыбнется довольной, плотоядной улыбкой, — но она совладала с собой.
— Почему вы спрашиваете? Вы что-то слышали обо мне?
— Нет.
— Пока я жила с ним, меня не в чем было упрекнуть.
— Почему вы решились бросить его?
— Я дошла до точки. Говорю вам: я задыхалась и хотела, чтобы дочери выросли в более здоровой атмосфере.
— И у вас не было более личной причины стремиться вернуть себе свободу?
— Возможно, была.
— И дочери об этом знали?
— Я никогда не скрывала от них, что у меня есть друг, и они меня понимают.
— Он живет с вами?
— Нет, мы встречаемся у него. Это вдовец, моих лет; ему так же не повезло с женой, как мне — с мужем. Так что мы оба пытаемся начать все сначала.
— Он живет по соседству?
— В нашем же доме, двумя этажами ниже. Он — врач. Будете спускаться, увидите табличку на двери. Если когда-нибудь Ален согласится на развод, мы поженимся, но не думаю, что до этого дойдет. Ален — правоверный католик, скорее по традиции, чем по убеждению.
— Ваш муж прилично зарабатывает на жизнь?
— По-разному. Когда я оставила его, мы договорились, что он будет посылать скромную сумму на содержание девочек. Несколько месяцев он неукоснительно держал слово. Потом деньги стали приходить с опозданием. И наконец он вовсе перестал платить под тем предлогом, что девочки выросли и в состоянии сами обеспечить себя. Но ведь это не делает его убийцей, правда?
— Вы знали о связи его дядюшки?
— Вы имеете в виду Изабель?
— Известно ли вам, что принц де В. умер в воскресенье утром и сегодня похороны?
— Да, я читала в газете.
— Думаете ли вы, что, если бы Сент-Илер был жив, он женился бы на принцессе?
— Весьма вероятно. Я всегда надеялась, что в один прекрасный день они соединятся. Это было так трогательно: он говорил о ней как об особенном, почти неземном существе — а сам ценил земные радости, пожалуй даже слишком… — На этот раз она не сдержала улыбки. — Однажды, очень давно, уже не помню по какому поводу, я пошла повидать его — и едва отбилась. Он не смутился нимало. По его мнению, все это вполне естественно…
— Ваш муж об этом узнал?
Она пожала плечами:
— Разумеется, нет.
— Он был ревнив?
— По-своему. Мы редко бывали близки — вы понимаете, о чем я, — и близость наша была холодной, почти механической. Его бы покоробило не то, что я могла увлечься другим мужчиной, а то, что я совершила ошибку, грех, предательство — поступок, который он считал недостойным. Извините, что я так много наговорила, и все не в его пользу, — но я ему не враг. Вы, наверное, заметили, что я ничуть не оправдываю себя. Мне остается недолго чувствовать себя женщиной — и я пользуюсь отпущенным мне сроком… — У нее были полные губы и блестящие глаза. Она сидела заложив ногу за ногу. — Вы и в самом деле ничего не хотите выпить?
— Благодарю вас. Мне пора идти.
— Полагаю, все это останется между нами?
Он улыбнулся и направился к двери; женщина протянула ему пухлую горячую ладошку.
— Примусь снова за шитье, — прошептала она чуть ли не с сожалением.
И все же ему удалось вырваться, пусть на мгновение, из узкого кружка старых людей. Выходя из квартиры на улице Помп, он уже не удивлялся виду города, его звукам и запахам.
Мегрэ тут же нашел такси и поехал на улицу Сен-Доминик. Перед тем как зайти в особняк, он все же выпил кружку пива, от которой отказался у мадам Мазерон; в баре полно было шоферов из министерства и водителей личных машин.
Репортер так и стоял на своем посту.
— Видите, я не пытался следить за вами. Может, сами скажете, к кому вы ходили?
— К нотариусу.
— Узнали что-нибудь новое?
— Нет.
— Все еще никакого следа?
— Ни малейшего.
— Вы уверены, что в деле не замешана политика?
— Вроде нет.
Полицейский в мундире тоже был на месте. Мегрэ обогнул шахту лифта и позвонил в дверь. Ему открыл Жанвье, без пиджака; Жакетты в кабинете не было.
— Что ты такое натворил? Ты позволил ей выйти?
— Нет. Выйти она пыталась после телефонного звонка, заявив, что в доме нечего есть.
— И где она сейчас?
— У себя. Отдыхает.
— Что за телефонный звонок?
— Через полчаса после того, как вы ушли, зазвонил телефон, и я снял трубку. Это был женский голос, довольно слабый. «Кто у телефона?» — спросила дама. Я не стал отвечать, а спросил в свою очередь: «Кто говорит?» — «Пригласите, пожалуйста, мадемуазель Ларрье». — «Кто ее спрашивает?» После недолгого молчания я услышал: «Принцесса де В.». Все это время Жакетта смотрела на меня так, будто прекрасно знала, о чем идет речь. «Передаю трубку». Она подошла к телефону и тут же затараторила: «Это я, госпожа принцесса… Да… Я бы хотела туда пойти, но эти господа никуда не отпускают меня… Их тут понаехала целая прорва, со всякими аппаратами… Меня допрашивали целый день, да и сейчас инспектор слушает, что я говорю…» — Жанвье добавил: — Она, казалось, остерегалась меня. Потом уже не произносила ни слова, а только слушала. «Да… Да, госпожа принцесса… Да… Понимаю… Сама не знаю… Нет… Да… Я попытаюсь… Да, мне бы тоже этого хотелось… Спасибо, госпожа принцесса…»
— И что она сказала потом?
— Ничего. Снова уселась в свое кресло. Молчала с четверть часа, потом проворчала, как бы нехотя: «Неужто вы так и не дадите мне выйти? Даже если в доме не осталось еды и мне придется обходиться без обеда». — «Об этом позаботятся». — «В таком случае я не понимаю, почему мы должны сидеть тут и смотреть друг на друга: пойду лучше отдохну. Это дозволяется?» С тех пор она не выходила из своей комнаты. Заперлась там на ключ.
— Никто не приходил?
— Нет. Звонили из Американского агентства прессы, из провинциальных газет…
— Тебе ничего не удалось вытащить из Жакетты?
— Я задавал ей самые что ни на есть невинные вопросы, надеясь войти к ней в доверие. Но старая карга только посмеялась надо мной: «Молодой человек, стреляного воробья на мякине не проведешь. Если ваш начальник вообразил себе, будто я разоткровенничаюсь перед вами…»