— Эдуард Францевич, вы совсем славный, вы мой? Отчего вы мне раньше не сказали? Впрочем, это лучше, так неожиданно и вдвойне приятно.
— Борис Арнольдович, что вы?
— Милый, милый, я готов на все… Так можно?
— Нет, нет, вы должно быть ошиблись.
— Ошибся? Я не понимаю.
— Я тоже не совсем понимаю. Ваши поцелуи слишком долгие, и потом это… ведь вы не женщина, может быть это вино на вас так. Хотите сельтерской?
— Сельтерской? Нет, я хочу вас целовать. Ведь вы… я же не навязываюсь.
— Вы значит хотите?..
— Да.
— Разве вы?..
Краска бросается Боре в лицо. Он весь сжимается. Какой-то холод возникает в груди.
— Я не люблю грубых слов, но, в сущности…
— Ну, а вы?
— На пари.
— Что?
— На пари все это…
— Пари? Я что-то начинаю понимать. Впрочем, это слишком ужасно.
— Ничего ужасного. Я держал пари с Ксенией Эразмовной (да, это не секрет, с Ксенией Эразмовной), она говорила, нет, а я да. Но этого мало я должен был убедиться. Таковы условия.
Боря кладет голову на мокрую скатерть, на пролитое вино, какой-то вкус странный, соленый, это должно быть слезы, и еще чем-то пахнет — скатертью должно быть.
— Вы плачете? Это не годится. Впрочем, вам все можно.
— Ведь это же называется… Ведь за это… Ведь я все-таки мужчина. За это дуэль, за это бьют, я не знаю — Карлуша бы ударил.
— Действуйте, как находите наиболее подходящим к данному случаю.
— Что это за голос? Совсем чужой? Или это он притворяется.
— На вашу долю, Борис Арнольдович, 7 р. 50 к.
Боря хватается за бумажник, открывает, перебирает квитанции, записки, смятое письмо. Вот 5 рублей. Где же еще? В кошельке 60 к. мелочью. Почему я не зашел сегодня к Трубниковым? Сегодня месяц. Получил бы за урок 25 р. Можно было бы небрежно скомкать бумажку и швырнуть в лицо Эдуарда Францевича. А теперь пришлось, краснеть и, заикаясь, говорить:
— У меня не хватает, я вам отдам завтра же и потом за извозчика еще. Вот 5 р. пока.
— Эдуард Францевич 5-ти рублей не взял, а сказал небрежно:
— После.
— Неужели он это делает с целью меня оскорбить? Теперь я начинаю догадываться о приключении Владимира Александровича.
— Довольно, довольно. — Боря не хочет слышать дальше. — Завтра получите деньги. Дуэль — Боря выбегает, бледный, взволнованный мимо почтительно, расступающихся (вероятно подслушивали?) официантов.
— Карл Константинович! Карлуша! Вы понимаете? Ведь это подло. Ведь за это… Только я стрелять не умею. Но я… впрочем, это все равно. Я могу выстрелить, как попало. Пусть он целится, пусть.
— Нет, это неблагоразумно, с какой стати подставлять свой лоб? Он будет невредим, а вы?
— Ах, пусть я буду… пусть… Мне так и надо.
— Нет, я не могу согласиться. Знаете что? Я ударю его, и он меня вызовет. А я умею стрелять.
— Это совсем глупо. Ведь дело не в стрельбе. Неужели мне будет легче, если вы убьете? И причем вы? Но, трудно что-нибудь продумать.
— Тогда, совсем лучше не вызывать.
— Нет, Карл Константинович, я решил. Тогда я попрошу других, если вы откажетесь секундантом.
— Такая подлость. Но он все равно раньше со мною встретится…
Боря ходит по комнате большими шагами, останавливается у этажерки, берет какую то книгу, бросает.
— Это ведь очень нехорошо Карл Константинович.
— Что?
— Что я вас зову только тогда, когда что-нибудь неприятное у меня.
— Оставьте, ведь вы же знаете как я…
— Ах, нет, я скверный. Пусть. Мне так и надо.
— Бобби, Бобби, ты знаешь, Карлуша Маслов (помню, как я с ним воевала) убит. На дуэли. Это ужасно. Он ударил Эдуарда Францевича. Так нелепо ни с того не с чего.
— Как? Карл Константинтвич? Мой сек… Я ведь… он… — Боря смущенно замолкает.
Вера смотрит пристально.
— В чем дело? Ты знаешь что-нибудь?
— Нет, меня удивляет, я вчера только говорил с ним утром. Неужели?…
— Это ужасно. Я так взволнована. Эдуард Францевич, слава Богу, невредим. Я узнала уже после. Мне даже его не жаль. Ведь это сумасшествие. Он болен был, вероятно. Тот ему ничего не сделал. Это очень странно. Почему у тебя такой дикий вид, точно ты что-то знаешь и не хочешь сказать. Пойми, что это глупо. Сейчас же говори в чем дело.
— Ах, оставь меня в покое. Я ничего не знаю, откуда я могу знать.
— Тогда у тебя не было бы такого вида. Ведь я знаю тебя отлично. Точно в детстве, когда что-нибудь натворил.
— Детство так далеко. А теперь другое. Мне просто жалко Карла Константиновича. Ведь он ко мне так хорошо относился. Это так редко.
— Да, но он был сумасшедший.
— Неправда, неправда. И потом ведь он убит. Дай хоть трупу остыть. Это низко. — Боря выходит из комнаты, хлопая дверью.
— Теперь моя очередь. Очередь. Боже. Точно перед расстрелом. Брр…
— Да, конечно, это не меняет дела. Я готов хоть завтра.
— Да. Да.
— Выбор оружия… все это… вам… Я ведь никогда еще не дрался. — Боре досадно, что он произнес последнюю фразу, точно милостыню прошу, сожаления. Ведь он отлично знает, что я никогда не дрался и стрелять-то не умею, зачем же об этом говорить. Боря краснеет, нервно шевелит руками. — Хотя я не дрался, но бывают случаи, когда тот, кто еще не дрался, убивает опытных. Я читал об этом. — Господи! Зачем я ему все это говорю? Надо давно проститься, холодно, вежливо.
Эдуард Францевич смотрит как-то поверхностно, точно ему дела нет до Бори. Особенно как-то позвякивает шпорами. Вдруг Боря говорит:
— Это не хорошо, что вы его убили. Он такой добрый. — Боря это сказал помимо своей воли и понял смысл сказанного, когда Эдуард Францевич спросил как-то спокойно и обыкновенно (точно в прежнем разговоре):
— Он был вашим другом?
— Да.
Должно быть, такие дни любит Кирюша. Холодновато, но весна. Подпрыгивает вагон (зимой на площадке как-то особенно): во-первых, пусто, а во-вторых, как-то светло. Снег вокруг, но уже не твердый, телеграфные столбы, проволоки, точно домой иду, а не на расстрел. Расстрел? Почему расстрел? Какие глупости. Нет не глупости. Вдруг что-то закололо в груди. Боже мой, ведь и тогда был снег, и хрустел он так особенно, об этом писал Леша, и на снегу белом Колина кровь красная. Неужели и сегодня будет кровь? Нет, не может быть. Все так игрушечно. (Игрушечные вагоны, во-первых, «как смешно, что они едут в первом классе». — Это продумал Шандарцев — универсант, секундант. Для торжественности, что ли? Какая же торжественность? Впрочем, когда хоронят, тоже торжественность.) Да, завтра надо быть на похоронах Карла Константиновича. Завтра? Но ведь может быть? Ах, да, да. Поезд останавливается в Царском Селе. Боря вздрагивает. Уже? Нет. Дальше. В Павловске. Летом начнется музыка, а зимой, нет, хоть бы скорей зима, но может быть, ах, да. Книга стоит рубль пятьдесят, можно марками. Надо… будто все равно. Даже веселее. Конечно, надо быть веселее.
— Шандарцев, скоро?
— Да.
— А где Гурьев?
— Здесь.
Толстый Шандарцев и томный Гурьев — секунданты, оба новички и оба торжественны. Зеленое сукно пальто, блестят на солнце, шпаги.
— Вы со шпагами, а я без.
Шандарцев не знает, что говорят в таких случаях и чтобы не нарушать торжественности, молчит.
С деревьев падает снег, точно их трясут.
— Здесь ужасно сыро.
— Да, зимой, летом меньше.
Небо очень голубое, солнце играет на шпагах, на шпорах офицеров (секундантов Эдуарда Францевича), на белых пушинках снега. Снег белый и на белом снегу кровь. Почему кровь? Ну, конечно, не вода же. Да, да. Липкая кровь.
— Что? Мир?
— Нет.
Это только для приличия, а ведь на самом деле об этом никто не думает. Кто-то говорит сбоку (и шпоры звенят), противники отказываются мириться.
— Расстрел? Ну, когда же? Скорей бы.
— Бедный мальчик!
Кто это сказал? Ну, конечно, это послышалось, это ветка хрустнула так жалобно, и показалось: бедный мальчик. А на самом деле… кто же бедный мальчик, тот в снегу, с красной раной, Траферетов или Боря, т. е. я? У Бори путается все в голове, но держится он прямо и на вид спокоен, да и внутри у него, как будто, все в порядке.