Позабыт, позаброшен
Эшелон наш стоит.
Нет ни капельки водички
Дора целый день кричит.
Проехали станцию Котельничья, потом Буй. Колодцы все выхлестаны, одна грязь. Громадная толпа детей кричат машинисту: «Дай хоть глоток воды!» «Не могу, — говорит. — Стоять будем часа четыре. Дальше чем на 100 м от паровоза не отходите, когда дам сигнал, тут же уходим. Но пока стоим, можете отойти, вон там ручей». И мы побежали, умылись — все ж грязные, потные от страха.
По вагонам ходили какие-то неопрятные серые мужички с бородами, спрашивали: «Трупы есть?» Все молчат. Я подхожу к Дориному отцу, а он мертвый. Не от голода или холода он умер, а от стресса. Кончилось тем, что его забрали, а Дора подошла ко мне и сказала: «Теперь ты — мой папа». И не отходила от меня.
Вообще, в дороге была неразбериха: тобой командуют: подчиняться или нет, умно это или нет?! Один кричит: «Не надо отходить от вагона, вагон — это ваш дом», а другой кричит: «Убегай, сейчас по вагонам будут стрелять!»
Мы приехали в Омск, где нас разгрузили и помыли. Должны были нас рассортировать: меня — в ПТУ, брата — в детдом. Но мама наказала, чтобы мы с братом не расставались, иначе ей было нас не найти. Мы с Борисом сели тайком в поезд и поехали дальше. В конце концов, променяв в дороге все свои вещи на еду, — раздетые, без денег, мы оказались в Сибири, городе Тулун Иркутской области, начиналась сибирская зима… Мне было тогда 14 лет, а Борису — 12.
Город Тулун располагался между Иркутском и Красноярском. У меня с собой были только документы, что я эвакуирован из Ленинграда, а родители мои воюют на фронте. И просьба к местным властям оказать мне содействие. Это были хорошие документы. Мне дали должность сторожа помещения радиостанции, которую эвакуировали, так как летали японские летчики и могли ее разбомбить. Это нас с братом спасло: у нас было где жить, там оставались кое-какие вещи, тряпки, посуда — ведь у нас самих ничего не было, никаких вещей. Часть посуды я отдал соседке, которая собирала ее по домам для госпиталя. Тогда в Тулуне его оборудовали, и православная церковь обратилась к верующим с просьбой помочь бельем, подушками, одеялами, ложками и тарелками.
Во время войны увеличилось количество верующих женщин. Я знаю, что не только у нас в Тулуне собирали вещи для госпиталей. По-видимому, это было и в других тыловых городах. Собирали также бумагу. Письма писали на газетах. Из них также крутили самокрутки — самодельные сигареты: в кусок газеты насыпаешь табак и скручиваешь. Зажигалки появились позже, их научились делать из патронов. Научился и я курить, делать самокрутки.
Я пошел в школу, 7-й класс мне засчитали автоматом, а в 1942 году я окончил 8-й класс. В последний день учебы нас построили и направили в школу молодого бойца в Шерагул (а мы в 15 лет были рослые, физически крепкие). Мы должны были там приобрести военную специальность — истребитель танков. Это когда ты с гранатой идешь на танк. Учили различать гранаты — РГД, Ф-1 (их называли «лимонки»), Ф-2. В строю мы стояли без оружия, оружие хватали по тревоге. У нас были старые винтовки. Стипендию нам не платили, хотя это и были учебные курсы, но училище считалось армейским. Кормили плохо, мы все время были голодные, по ночам лазили через забор, воровали на колхозном поле капусту. После курсов нам предложили идти в артиллерийское училище. Соблазняли тем, что экономим два года: вместо того чтобы учиться в 9–10-х классах, сразу идем в училище, получаем звания лейтенантов и — на фронт. Там на передовой через три месяца — новая звездочка.
Но я с другом Гелькой (у него отец был химиком и назвал его Гелием) сбежали без разрешения в Тулун. Там Гелькин отец (он был директором пяти школ города) сказал: «Вам надо уйти из города, иначе вас по-горячему заметут, вы без документов». И отправил нас в Саяны, в село Заборье, косить сено для школьных лошадей. Там нас встретили хорошо. Эвакуированные в тайгу не ходили. Пойдешь по ягоды и не вернешься: то ли зверь задрал, то ли заблудились. И тучи комаров разных видов: комар обычный, мошка такая красноглазая, малюсенькая, забивается в глаза, в веки, так что ничего не видишь. Коровы от них сходили с ума. У сибирских коров вымя покрыто шерстью от мошки и от морозов.
Эвакуированные в Сибири устраивались поразному. Видел на базаре тех, кто менял вещи: снимали кольца, меняли на продукты. Видел плачущего мужчину: у него ничего не было, а нужны ботинки, шапка, варежки, ведь зима — минус пятьдесят. Видел жен пограничников. Мужья погибли, жен и детей успели вывезти на восток. Совсем молодые женщины с маленькими детьми. Что с них возьмешь? Представь: девочка окончила школу, вышла замуж за военного, родила ребенка. Что она может? Точить снаряд? Нет. Копать землю? Она промерзла на два метра, а ниже — вечная мерзлота. Она лом три раза поднимет и сядет. И никому она не нужна. Вот они с детьми осели около вокзала, ходили между эшелонами с военными и отдавались им за хлеб, банку тушенки. Я с этими женщинами разговаривал: «Как вы смеете? Вы же комсомолки». Я был такой идейный парень. А они мне: «Я на все согласна ради ребенка. Ребенок на глазах умирает, просит кусок хлеба, а у меня ничего нет. Я эту банку на полмесяца растяну, по ложке буду ему в бульон кидать». Такое было…
А мы косили траву, закончили глубокой осенью, уже снег был, и по снегу вернулись в город. В городе я пошел к секретарю райкома просить работу. Сторожем я получал 120 рублей, их мне не хватало даже на то, чтобы выкупить продукты по карточкам. Секретарь райкома направил меня на работу на мясокомбинат, я перешел в вечернюю школу и пошел работать.
Вставать надо было в пять утра. Приходил на комбинат, потом — школа, без пятнадцати двенадцать возвращался домой. Ночью надо было снять с себя и с брата все белье, выварить, потому что иначе заедят вши, будет тиф — сыпной или брюшной, и ты погибнешь. А одежда только одна, один экземпляр у каждого, у меня и у брата, поэтому ночью надо одежду выварить, все вместе, черное и белое. Еще высушить надо, и утром это все надеть.
На мясокомбинате я работал с полгода, не больше: то есть зиму я пережил, а весной попал в тюрьму. Приезжали получать бульон для столовых. Их задержали, у них в бочке оказалась колбаса в мешке. Их стали допрашивать, а они говорят: «Это нам дал вот этот, с коптилки». То есть я. Надо сказать, что меня, прежде чем взять на работу, пару раз проверили, что я не ворую, и только тогда поставили коптить колбасу, потому что все везде воровали.
Забрали в шесть утра где-то. Воскресенье было, я спал еще, валялся часик. В это время стучат. Обыскали все, ничего абсолютно не нашли. Даже к этому времени я тот бульон, который нам положен был, весь съел — с понедельника новый бачок давали. И все чисто, обыскали, ничего не нашли. Я говорю: «Давайте, я акт обыска подпишу». Надо же зафиксировать, это же выгодный, думаю, для меня документ, что у меня ничего не было. Они говорят: «Обойдешься». Надо посадить кого-то. Что они, будут искать, что ли? Так пришлось мне отсидеть в КПЗ (камера предварительного заключения). Как обычно, допрашивали. Мне повезло. Пришел прокурор и спрашивает: «У кого есть какие-нибудь замечания, возражения?» А я говорю: «У меня есть. Я прошу, чтобы мне сюда учебники дали. Я пропускаю занятия, сижу здесь, пока вы там разбираетесь, а я потом не догоню. Мне надо, чтобы учебники сюда дали, я буду здесь заниматься». Этот прокурор настолько удивился, спросил: «А ты кто?» А вид был, ну можно себе представить: какой-то ватничек цветной, с «цветочками». Поскольку я работал все время, качал жижу, естественно, обливался, можно представить, как этот ватничек выглядел, какой он имел запах, вид и цвет. Такого же вида была шапка. Сам я был худой-худой! Хотя на мясокомбинате немножко отъелся, но все равно, такой долговязый парень.