Года через два после того, как мы видим его сидящим в кабинете Кирсанова за ньютоновым толкованием на «Апокалипсис», он уехал из Петербурга, сказавши Кирсанову и еще двум-трем самым близким друзьям, что ему здесь нечего делать больше, что он сделал все, что мог, что больше делать можно будет только года через три, что эти три года теперь у него свободны, что он думает воспользоваться ими, как ему кажется нужно для будущей деятельности. Мы узнали потом, что он проехал в свое бывшее поместье, продал оставшуюся у него землю, получил тысяч 35, заехал в Казань и Москву, роздал около 5 тысяч своим семи стипендиатам, чтобы они могли кончить курс, тем и кончилась его достоверная история. Куда он девался из Москвы, неизвестно. Когда прошло несколько месяцев без всяких слухов о нем, люди, знавшие о нем что-нибудь, кроме известного всем, перестали скрывать вещи, о которых по его просьбе молчали, пока он жил между нами. Тогда-то узнал наш кружок и то, что у него были стипендиаты, узнал большую часть из того о его личных отношениях, что я рассказал, узнал множество историй, далеко, впрочем, не разъяснявших всего, даже ничего не разъяснявших, а только делавших Рахметова лицом еще более загадочным для всего кружка, историй, изумлявших своею странностью или совершенно противоречивших тому понятию, какое кружок имел. о нем, как о человеке, совершенно черством для личных чувств, не имевшем, если можно так выразиться, личного сердца, которое билось бы ощущениями личной жизни. Рассказывать все эти истории было бы здесь неуместно. Приведу лишь две из них, по одной на каждой из двух родов: одну дикого сорта, другую — сорта, противоречившего прежнему понятию кружка о нем. Выбираю из историй, рассказанных Кирсановым.
За год перед тем, как во второй и, вероятно, окончательный раз, пропал из Петербурга, Рахметов сказал Кирсанову: «Дайте мне порядочное количество мази для заживления ран от острых орудий». Кирсанов дал огромнейшую банку, думая, что Рахметов хочет отнести лекарство в какую-нибудь артель плотников или других мастеровых, которые часто подвергаются порезам. На другое утро хозяйка Рахметова в страшном испуге прибежала к Кирсанову: «батюшка-лекарь, не знаю, что с моим жильцом сделалось: не выходит долго из своей комнаты, дверь запер, я заглянула в щель; он лежит весь в крови; я как закричу, а он мне говорит сквозь дверь: „ничего, Аграфена Антоновна“. Какое, ничего! Спаси, батюшка-лекарь, боюсь смертного случаю. Ведь он такой до себя безжалостный». Кирсанов поскакал. Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он был в одном белье) были облиты кровью, под кроватью была кровь, войлок, на котором он спал, также в крови; в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с-исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка; Рахметов лежал на них ночь. «Что это такое, помилуйте, Рахметов», с ужасом проговорил Кирсанов. — «Проба. Нужно. Неправдоподобно, конечно; однако же, на всякий случай нужно. Вижу, могу». Кроме того, что видел Кирсанов, видно из этого также, что хозяйка, вероятно, могла бы рассказать много разного любопытного о Рахметове; но, в качестве простодушной и простоплатной, старуха была без ума от него, и уж, конечно, от нее нельзя было бы ничего добиться. Она и в этот-то раз побежала к Кирсанову потому только, что сам Рахметов дозволил ей это для ее успокоения: она слишком плакала, думая, что он хочет убить себя.
Месяца через два после этого — дело было в конце мая — Рахметов пропадал на неделю или больше, но тогда никто этого не заметил, потому что пропадать на несколько дней случалось ему нередко. Теперь Кирсанов рассказал следующую историю о том, как Рахметов провел эти дни. Они составляли эротический эпизод в жизни Рахметова. Любовь произошла из события, достойного Никитушки Ломова. Рахметов шел из первого Парголова в город, задумавшись и больше глядя в землю, по своему обыкновению, по соседству Лесного института. Он был пробужден от раздумья отчаянным криком женщины; взглянул: лошадь понесла даму, катавшуюся в шарабане, дама сама правила и не справилась, вожжи волочились по земле — лошадь была уже в двух шагах от Рахметова; он бросился на середину дороги, но лошадь уж пронеслась мимо, он не успел поймать повода, успел только схватиться за заднюю ось шарабана — и остановил, но упал. Подбежал народ, помогли даме сойти с шарабана, подняли Рахметова; у него была несколько разбита грудь, но, главное, колесом вырвало ему порядочный кусок мяса из ноги. Дама уже опомнилась и приказала отнести его к себе на дачу, в какой-нибудь полуверсте. Он согласился, потому что чувствовал слабость, но потребовал, чтобы послали непременно за Кирсановым, ни за каким другим медиком. Кирсанов нашел ушиб груди не важным, но самого Рахметова уже очень ослабевшим от потери крови. Он пролежал дней десять. Спасенная дама, конечно, ухаживала за ним сама. Ему ничего другого нельзя было делать от слабости, а потому он говорил с нею, — ведь все равно, время пропадало бы даром, — говорил и разговорился. Дама была вдова лет 19, женщина не бедная и вообще совершенно независимого положения, умная, порядочная женщина. Огненные речи Рахметова, конечно, не о любви, очаровали ее: «я во сне вижу его окруженного сияньем», — говорила она Кирсанову. Он также полюбил ее. Она, по платью и по всему, считала его человеком, не имеющим совершенно ничего, потому первая призналась и предложила ему венчаться, когда он, на 11 день, встал и сказал, что может ехать домой. «Я был с вами откровеннее, чем с другими; вы видите, что такие люди, как я, не имеют права связывать чью-нибудь судьбу с своею». — «Да, это правда, — сказала она, — вы не можете жениться. Но пока вам придется бросить меня, до тех пор любите меня». — «Нет, и этого я не могу принять, — сказал он, — я должен подавить в себе любовь: любовь к вам связывала бы мне руки, они и так нескоро развяжутся у меня, — уж связаны. Но развяжу. Я не должен любить». Что было потом с этою дамою? В ее жизни должен был произойти перелом; по всей вероятности, она и сама сделалась особенным человеком. Мне хотелось узнать. Но я этого не знаю, Кирсанов не сказал мне ее имени, а сам тоже не знал, что с нею: Рахметов просил его не видаться с нею, не справляться о ней: «если я буду полагать, что вы будете что-нибудь знать о ней, я не удержусь, стану спрашивать, а это не годится». Узнав такую историю, все вспомнили, что в то время, месяца полтора или два, а, может быть, и больше, Рахметов был мрачноватее обыкновенного, не приходил в азарт против себя, сколько бы ни кололи ему глаза его гнусною слабостью, то есть сигарами, и не улыбался широко и сладко, когда ему льстили именем Никитушки Ломова. А я вспомнил и больше: в то лето, три-четыре раза, в разговорах со мною, он, через несколько времени после первого нашего разговора, полюбил меня за то, что я смеялся (наедине с ним) над ним, и в ответ на мои насмешки вырывались у него такого рода слова: «да, жалейте меня, вы правы, жалейте: ведь и я тоже не отвлеченная идея, а человек, которому хотелось бы жить. Ну, да это ничего, пройдет», прибавлял уже я слишком много расшевелил его насмешками, даже позднею осенью, все еще вызвал я из него эти слова.
Проницательный читатель, может быть, догадывается из этого, что я знаю о Рахметове больше, чем говорю. Может быть. Я не смею противоречить ему, потому что он проницателен. Но если я знаю, то мало ли чего я знаю такого, чего тебе, проницательный читатель, вовеки веков не узнать. А вот чего я действительно не знаю, так не знаю: где теперь Рахметов, и что с ним, и увижу ли я его когда-нибудь. Об этом я не имею никаких других ни известий, ни догадок, кроме тех, какие имеют все его знакомые. Когда прошло месяца три-четыре после того, как он пропал из Москвы, и не приходило никаких слухов о нем, мы все предположили, что он отправился путешествовать по Европе. Догадка эта, кажется, верна. По крайней мере, она подтверждается вот каким случаем. Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо-Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три-четыре, «нужно» будет ему быть.